Русский Париж
Шрифт:
Сразу за странной парой, за красавицей и чудовищем, на берег сходила еще одна пара, прибывшая на пароходе «Британик» трансокеанским рейсом через Атлантику из Нью-Йорка в Марсель.
Рауль, провожавший взглядом женщину-павлина, не обратил на них внимания.
Игорь Конев и Ольга Хахульская сходили по трапу на марсельскую пристань. Игорь крепко держал Ольгу за руку. В другой руке держал чемодан. Все их имущество теперь — один чемодан. Все его имущество теперь — одна Ольга.
Он красавчик, она балеринка. Оба еще вчера — знаменитые тангерос в Буэнос-Айресе
Игорь подобрал рыдающую Ольгу на пароходе, уходившем из Питера — на Запад. Она сидела на дорожном, туго увязанном узелке: там лежала старая мамина шаль, детское Ольгино одеяло, две книги по искусству танца, кружка и ложка. Он присел на палубу рядом с плачущей девочкой, приобнял ее за плечо и тихо сказал: «Хочешь, будем вместе горе мы терпеть?». Ольга кивнула — ей все равно. А рука незнакомого мужчины такая теплая, крепкая.
За плечами Игоря Конева — два курса Московского университета. Отец-профессор хотел, чтобы он стал историком — как Грановский, Ключевский, Соловьев. Игорь потянул лямку два года — и плюнул на гранит науки, сбежал от профессоров. Окунулся в жизнь богемы: стихи писал, на гитаре играть научился, морды обидчикам в кровь бить! Отец, Илья Игнатьевич, плакал, пил сердечные капли, раньше срока ушел на тот свет. Матушка Игорева давно умерла: рос сиротой.
На одной из богемных вечеринок девушку увидел: в глухом, под горло, мышином сером платье, с армейской кожаной сумкой через плечо, вышла на середину комнаты, в круг света от оранжевого абажура, и так стала читать стихи — умопомраченье!
Помнил тугой, жесткий ритм стиха. Вроде как вальс, и в то же время — суровый, рубленый марш. Вроде и женственный, гибкий танец, да отчего же так звенит пожарищный колокол, лютый набат?
Эх, жаль, не спросил имя девицы; стихи прочитала, и в круг света под абажуром другие поэты полезли. Всем хочется выпялиться, вылезти. Слово свое сказать. Торопятся, будто вокруг глухие, никто не услышит!
Потом Игоря просили играть на гитаре. Он играл. Особенно ему удавались струнные переборы. Играл — и пел, приятным, теплым тенорком: «Белой акации гроздья душистые так аромата полны!». Аплодировали. Целовал девицам и дамам ручки. Одна дама, вот ее имя он запомнил, Эльвира Михайло-Михайловская, застрелилась из-за него. Модно тогда было стреляться, до революции. Смерть обожествляли. Поэты в честь ранней смерти стихи слагали.
А как пошла она, смертушка, косой махать направо-налево — все сразу неистово жить захотели.
Революция застала Игоря в Петрограде. Вместе со всеми шел под красными знаменами Февраля, на грудь красную атласную гвоздику прицепил: «Да здравствует Временное правительство!». Недолго музыка играла. Когда на излете октября стали всех стрелять, всех
И вот плывут они на пароходе через океан, и плачет чужая девчонка у него на плече. Ох ты, чересчур уж худая! Да нынче все худые, все недоедают: немудрено отощать. Игорь запасся провизией: в его чемодане нашлись и сухари, и кусок сала, и даже, с ума сойти, копченая колбаска от Елисеева! «Друзья снабдили. Ешь!» — хмурился он на безмолвный Ольгин вопрос. Смолчал, что любовница последняя, питерская кафешантанная певичка Роза Киссель, заботливо засунула, свертки слезами облила.
Любили его женщины, что греха таить. Любили, а он их — не любил.
Пользовался ими, весело и жестоко.
Жестокое время, веселое. Военное.
Все время, всегда шла война, и они с Ольгой — на войне: солдаты, разведчики, стрелять в людей научились огнями хищных, хитрых глаз. Пароход прибыл в Лондон. Ольга стояла в лондонском порту, размазывала слезы по щекам и кричала Игорю в лицо: «Я больше никуда не поеду! Никуда!». На них оглядывались. Он крепко взял ее за локоть, и она замолчала.
У него еще оставались деньги. Ночью на пароходе не спал, руку к боку прижимал, стерег за пазухой плотно набитый бумажник. Купил себе и Ольге два билета до Буэнос-Айреса. В третий класс. Самые дешевые.
«Нам надо укатить подальше. Как можно дальше. Чтобы не нашли. И — чтобы не вернуться больше. Никогда».
Буэнос-Айрес обрушился на их головы пьяным водопадом. Все вперемешку — нищета и роскошь, море и звезды, голодную косточку глодать — и шампанское в узком бокале ко рту подносить. Бич времени больно хлестал. Надо было успеть! Ольга сказала Игорю: я умею танцевать, я могу зарабатывать танцем! Что ты умеешь-то, кисейная ты балетная барышня, захохотал Игорь обидно, тридцать два фуэте?! Он думал — она заплачет. Нет! Засмеялась! Встала перед ним во весь рост. Гибкая, тонкая. Виноградная лоза.
«К черту балет! Я буду танцевать танго!»
Танго, о, постыдное, дымное, пьяное, еще недавно запрещенное танго. Танец для портовых рабочих; для отбросов; для грязного пролетариата. Это после полонеза, после мазурок-то! После туров вальса на балах в Смольном! Танго, более дерзкое, чем любовь напоказ; чем любовь втроем.
Ольга уже видела, как танго танцуют. В портовых кабачках Буэнос-Айреса сидела, пожирала глазами тангерос, нервно, жадно курила длинные дамские папиросы. Игорь выбивал щелчком папиросу у нее из пальцев. Папироса летела в недопитый стакан. Ольга брезгливо вытаскивала из стакана мокрую папиросу, омочив пальцы в вине, и бросала в лицо Игорю. И Игорь смеялся.
Он часто смеялся. Даже когда надо плакать — смеялся.
Давай станем двое тангерос, сказала Ольга однажды, когда они прокутили в таверне «Три матроса» последние песо, наблюдая, как резко, вот-вот хребет переломит, отгибает назад девчонку с нагло декольтированной спиной дюжий парень с наколками на мощных руках — может, грузчик, а может, портовый бандит. «Платье черное, спина белая, вырез сделаю, как у нее!» Игорь внимательно следил за танцующей парочкой. Что ж, это мысль, холодно кивнул.