Русский политический фольклор. Исследования и публикации
Шрифт:
Вообще говоря, народный исполнитель мог достаточно высоко оценивать свое мастерство. Так, Фекла Семеновна Амосова (Заонежье, Обозеро) рассказывала, что в свое время хотела выучиться петь былины и ходила к известной сказительнице Н. С. Богдановой. Последняя, как она говорит, «запросила 100 рублей в месяц за учебу и еще: «Если же хочешь все былины знать, давай корову»». Очевидно, это обидело Феклу Семеновну, и она сказала собирателю: «Так и померла, никому не передала. И за это ей на том свете грех великий будет» (Курец 2008: 45). Если бы подобный «торг» произошел в обществе, характеризующемся достаточно высоким уровнем профессионализации эпического сказительства (как, например, это имеет место в ряде восточных культур), никаких обид у потенциального ученика не было бы, хотя запрос наставника и мог быть оценен как чрезмерный; отметим также, что сам по себе мотив загробного наказания за не переданный дар звучит весьма архаически (ср. с мучениями умирающего колдуна, не сумевшего передать свои умения преемнику).
Будучи,
В 1935 году музыковед-фольклорист Н. Я. Брюсова признает: «Тексты политического содержания, советские частушки исполнялись <лишь> для фонографа, а в быту живет только любовная частушка» (Фольклор России 1994: 39). Сказанное относится далеко не только к частушке. Практически все произведения, созданные вышеописанным образом, так и остались «разовыми» текстами, надиктованными собирателю и не имевшими устного распространения. Это и естественно – было нарушено главное условие их фольклоризации. Помимо характерной поэтической системы, жанр определяется специфической топикой, картиной мира, на которой и основывается сюжет устного произведения; этой картине мира оно должно соответствовать, чтобы быть воспринятым аудиторией и переданным дальше. Иными словами, есть предел, за которым нарушение пропорций «кода» и «сообщения», плана выражения и плана содержания неизбежно приводит к коммуникативной неудаче – фольклорный процесс осуществиться не может.
В какой-то мере это чувствовали и сами «реформаторы народной культуры». Как оговаривается Н. П. Леонтьев, «произведения Джамбула, по свидетельству знатока казахского фольклора Мухтара Ауэзова, вслед за их записью продолжают жить по всем законам художественной литературы – они редактируются, сокращаются и т. д.» (Там же, 117). Оговорка не случайная: речь действительно идет о своего рода устной литературе, способной далее существовать только в литературном качестве.
Думается, что программа «управления фольклором» со стороны деятелей советской практической фольклористики имеет под собой неприятие всяческих проявлений необузданной стихийности, т. е. ту же мировоззренческую базу, что и идея «покорения природы» (И. В. Мичурин, 1934: «Мы не можем ждать милостей от природы; взять их у нее – наша задача» [57] ). Показательно, что даже идущие снизу немногочисленные попытки продолжить эти традиции «советского фольклора», искусственно созданного властями, резко пресекались:
57
Ср. относящееся к тому же времени детское стихотворение С. Я. Маршака «Война с Днепром» («Человек сказал Днепру: я стеной тебя запру…», 1931) – о строительстве Днепрогэса.
Народ в Котласе был преимущественно новенький – набора 1937–1938 годов. <…> В то время очень поощрялось создание «народных» сказов о Сталине, и некоторые ловкие сказители на этом хорошо заработали, а менее ловкие ломали шеи. Один северный старичок сказитель рассказывал, как он сочинил сказ, где главную роль играли усы Сталина, в которые он фукал. В сказе это звучало примерно так: сел Сталин на гору, огляделся и стал фукать в усы. Фукнет раз – Днепрогэс готов, фукнет другой – Магнитка заработает, а он все фукает и фукает и всю землю заводами зафукал. В районе похвалили сказителя, а в область вызвали – посадили, обвинили в клевете. Говорят: «Давай-ка пофукай в лагере десять лет» (Чирков 1991: 214).
Таким образом, если в 1920-е годы фольклорные тексты записываются, а к «голосу народа» прислушиваются (хотя бы и с неодобрением), то в 1930-е годы появляется идея «обучения фольклору», а его записи становятся все более и более избирательными: вплоть до середины 1980-х собирательская деятельность практически не включает целого ряда жанров (прежде всего, религиозно-магических) и традиций (городской фольклор).
7. «А завтра была война» (вместо заключения)
Итак, стратегии правящего режима по отношению к массовой устной культуре в 1920-е и 1930-е годы были различными, если не противоположными. В 1920-е годы для молодой советской власти фольклор – это заслуживающий пристального внимания анонимный голос народа (взгляд, в сущности, вполне романтический). Власть активно прислушивается к этому «голосу», пытается пресекать распространение слухов, содержащих «контрреволюционную пропаганду», но расценивает их не как акты «индивидуального творчества», а как некие идущие снизу «сообщения», чье авторство устанавливать бессмысленно. При этом, если после революции «голос городской улицы», собственно – городской фольклор [58] , становится довольно значим, то к крестьянскому фольклору новая элита относится со сдержанной брезгливостью, считая его «пережитком» [59] .
58
Заметим, что его идеологические векторы разнородны, даже противоположны: это тексты и «советские», и «антисоветские».
59
Этим, очевидно, объясняется терпимое отношение (до поры до времени) к концепции «аристократического» происхождения былин – все равно «обреченных на вымирание». Согласно этой концепции, они являются продуктом искажения в крестьянской среде некоего «дружинного эпоса» (Вс. Миллер) – в полном согласии с теорией «опустившегося культурного достояния» (gesunkenes Kulturgut), сформулированной, впрочем, Г. Науманом четверть века спустя после выхода «Очерков» Вс. Миллера.
Еще с конца 1920-х годов власть начинает борьбу с популярнейшими устными жанрами («слухами», анекдотами), а с 1930-х годов «враждебным» объявляется (устами Ю. М. Соколова) городской «мещанский», а также «блатной» фольклор [60] , которые наряду с «кулацким» [61] противостоят «пролетарской и колхозной устной поэзии» [62] .С этого времени городской фольклор более чем на полвека (до середины 1980-х) вообще перестают замечать – и как объект исследования, и как материал для культурных рецепций. Впрочем, он продолжает быть вполне реальным носителем «внесистемных» начал и даже выразителем протестных настроений.
60
Хотя, как гласит легенда, песня «С одесского кичмана» в исполнении Утесова нравилась Сталину и поэтому была разрешена. См.: Архипова, Неклюдов 2008: 40.
61
Не слишком ясно, что такое «кулацкий фольклор». Вероятно, данное понятие возникает в результате искусственного конструирования отсутствующего оппонента «устному творчеству трудового народа» – в соответствии с представлением о фольклоре как об отражении и орудии «классовой борьбы».
62
Помимо странной в устах ученого квалификации своего предмета как «враждебного» и подлежащего искоренению, само предложенное разделение представляется несколько беспредметным. После удаления из городского фольклора «слухов», анекдотов, «мещанских» и «блатных» песен (материала, по-видимому, недостойного даже для изучения) от него остается скудный по содержанию «рабочий фольклор» – принудительно выделенный, а частично и сфальсифицированный сегмент традиции, который даже в таком виде состоит преимущественно из дореволюционных текстов.
По крайней мере, значительная (и едва ли не основная) часть «крестьянского фольклора» в 1930-е годы признается доживающей последние дни; заменить ее должен специально создаваемый «советский фольклор». К этому времени, в согласии с изменившейся политикоидеологической стратегией правящего режима, раскулаченное и коллективизированное крестьянство перестает восприниматься как потенциально враждебный класс мелких собственников [63] . К 1937 году, когда появляется первая публикация новин, коллективизация считается почти завершенной. Соответственно, смягчается отношение к сельским культурным традициям, которые теперь расцениваются уже не столько как специфически крестьянские, сколько как общенародные (тем более что городской фольклор молчаливо признается как бы несуществующим).
63
«По мере проведения сплошной коллективизации и уничтожения на ее основе кулачества как класса <…> крестьянство перестает существовать как класс прежнего общества…» (МСЭ 1937: 950).
Для формирующейся неоимперской идеологии существование «русского национального эпоса» сулит определенные пропагандистские выгоды. Идеологические инстанции спохватываются, и взгляды Вс. Миллера на происхождение былин, к которым, как было сказано, в 1920-е годы относились терпимо, объявляются антидемократическими, реакционными, продиктованными неверием в творческие силы народа; соответственно, Ю. М. Соколову и другим советским фольклористам к концу 1930-х годов приходится отказываться от своих прежних воззрений на данную проблему.