Русский роман, или Жизнь и приключения Джона Половинкина
Шрифт:
В храме было прохладно и сумрачно. Служба еще не началась.
— Приехал? — услышали они сдавленный шепот.
— Приехал!
— Хорошо! Этот, новенький, который его заменял, совсем, прости Господи, какой-то бестолковый!
— Молодой еще!
— Я к исповеди готовилась, а отец Петр возьми и отъедь. Пришлось еще поститься. А мне врачи не велят.
— Нынче исповедуешься.
— Ага.
— Слыхала? Отца Петра в Москву переводят.
— Да ты что-о-о!
— А зачем он в Москве был? Говорят, призвал его сам святейший. Обласкал и говорит: «Наслышан я о тебе! Хватит тебе в глухомани талант свой в землю зарывать. Даю тебе
— И правильно! Отец Петр высокого полета человек! Чего ему с нами, дурами, тут валандаться?
— Помирать нужно, Марковна, вот я о чем толкую. Не хочу, чтоб другой батюшка меня отпевал.
— Подумаешь, прынцесса… Кто надо, тот и отпоет!
— И то правда. По нашим грехам да еще выбирать.
— Разговаривающим в храме посылаются скорби, — раздался рядом с Джоном тонкий мужской голос. Джон повернул голову и увидел седоволосого, небольшого роста мужчину с приятным, но каким-то детским лицом.
— Аркадий Петрович, спаси Христос! — осклабилась старуха, переживавшая, что не успеет умереть при отце Петре.
— Прему-у-дрость! Про-о-сти! — донесся из глубины храма знакомый и в то же время незнакомый голос Петра Ивановича. Это был уже не голос, а глас. Батюшка вышел из левой двери алтаря в сопровождении мальчиков-близнецов, которых Джон вчера видел за общим столом уплетающими борщ и бросающими мнимо равнодушные взгляды на голые ножки Аси. Чикомасов был облачен в священнические одежды, на груди его висел большой крест. Все это показалось Половинкину несколько искусственным, смешно контрастирующим с тем, что было прошлым вечером. Высокая камилавка делала Чикомасова выше и значительнее, и это тоже показалось Джону фальшивым. Ему захотелось подойти к нему и задать какой-нибудь житейский вопрос: «Вы с какой начинкой пирожки любите?»
Он посмотрел на Асю и обомлел. В белом платке, нежно обрамлявшем ее лицо, она замерла и глядела на Чикомасова широко распахнутыми глазами, в которых были восторг и изумление и что-то еще, чему Джон не мог найти точного русского слова…
Он не мог понять себя. Разум говорил, что все это русское действо с восторженными старухами и ряженым Чикомасовым — глупая архаика, нелепость, игра взрослых детей, которых словно олицетворял седой мужчина с детски приятной внешностью. Но, независимо от разума, сердце его окатывали горячие волны любви.
Людей в храме прибывало. Чикомасов несколько раз обошел внутренность храма, широко размахивая кадилом, от которого шел сладковатый, умопомрачительный запах, ввергавший Джона в какое-то идиотическое состояние. От запаха ладана и парафина Джон ослабел. Возможно, он упал бы, если бы его не стискивали со всех сторон. Один раз его так тесно прижали к Асе, что он почувствовал ее всю, ее восхитительное тело, пахнувшее душистым детским мылом, и ему стало неприятно от мысли, что точно так же ее прижимают к другим мужчинам. Впрочем, сейчас Ася была не с ним. Она принадлежала Чикомасову и этим людям, с которыми составляла единое тело и душу. А Джон, как ни билось его сердце, чувствовал себя здесь чужим. Проходя мимо них, Петр Иванович взглянул на него строго и, как показалось Джону, осуждающе, зато седого мужчину с детским лицом он благословил, быстро скользнув рукой по его низко склоненной голове.
Затем Петр Иванович долго и тщательно исповедовал большую группу прихожан. Сначала он перечислил общие грехи, заставляя громко произносить имена, а потом с каждым говорил лично. Половинкин смотрел во все глаза, но так и не смог понять, по какому принципу батюшка исповедовал. Одних он отпускал почти сразу, прочитав над ними разрешительную молитву, с другими говорил долго, с некоторыми — недовольно. Двух женщин прогнал в самом начале исповеди и еще бросил каждой вдогонку что-то сердитое.
Наконец часть прихожан гуськом потянулись к причастию. На лице отца Петра Ивановича, кормившего их с длинной ложечки кусочками просфоры с вином, появилось горделиво-благостное выражение, как у кормящей матери. Он даже прикрикнул на ту старушку, которая постилась из-за его отъезда в Москву: та что-то озабоченно бормотала.
— Не разговаривайте во время причастия!
— Суров батюшка! — шептал кто-то рядом. — Так с нами и надо! С нами без строгости нельзя!
Последней в очереди за причастием шла женщина неопределенного возраста, закутанная по самые брови в белый платок. Над головой она держала раскрытую книгу. Что-то было в этой женщине, выделявшее ее из толпы. Все двигались робко, словно неуверенно, а эта не шла, но несла свое тело. Голова ее была гордо поднята и степенно покачивалась на высокой, открытой, красивой шее. В то же время в поведении женщины, как показалось Джону, не было ничего наглого, вызывающего. Скорее всего, иначе она ходить и не могла, а притворяться не желала. Половинкину это понравилось, и он со стыдом подумал, что сам все время притворялся, изображая сопричастность нелепому спектаклю, который разыгрывал отец Петр с прихожанами.
При виде женщины на лице Петра Ивановича появилось выражение, какое бывает от надоевшей зубной боли.
— Братья и сестры! — воззвал он. — Кто-нибудь! Выведите еретицу из храма!
— Кто это? — прошептал кто-то рядом с Джоном.
— Из Богородичного центра, — послышался ответный шепот. — У них там главный какой-то отец Иоанн, говорят, бывший милиционер. Он для них святой. А книга, которую она несет, — его писание.
— Люди дорогие! — тоненьким возвышающимся голоском пропела женщина. — Приимите евангелие от Иоанна! Обратитесь к вере истинной! Ибо настают последние времена!
С разных сторон к женщине проталкивались несколько особо агрессивных старушек, но первым к ней подскочил громадный детина с непропорционально развитыми руками и радостным взглядом дебила. Он вырвал у женщины книгу, швырнул на пол и яростно растоптал.
— Вот тебе твое евангелие, змеюка подколодная!
Цепко ухватив сектантку за плечи крючковатыми пальцами и поддавая ей коленом под зад, он толкал ее к выходу и по пути чуть не сбил с ног растерявшегося Половинкина.
— Осторожней! — заволновался Чикомасов, недовольный вмешательством дебила. — Не позволяйте ему ее бить!
Седоволосый мужчина с детским лицом бросился вслед за ними. Половинкин тоже поспешил выйти из храма.
На площади дебил наотмашь молотил обезьяньими ручищами лежащую на брусчатке «еретицу».
— Не сметь! — крикнул седой.
— Дядечка Аркадий Петрович! — приветливо осклабился парень. — Я ее совсем маненечко прибил! Непременно нужно ей кровя пустить. Эти стервы страх как крови боятся!
И он торжественно поднял огромный кулак, измазанный в крови. Избитая не издавала ни звука, но как только ее отпустили, резво встала на ноги, вытерла кровь с лица, поправила платок и неспешно пошла прочь все той же независимой походкой, прямо держа высокую шею. Только голова на этой шее некрасиво дергалась.