Русский роман
Шрифт:
Благодаря Пинесу я удостоился также присутствовать при последнем превращении цикады. «Это дело удачи», — предупредил он меня, и буквально в тот же момент гусеница выбралась на поверхность земли и стала оглядываться в поисках куста, на который можно было бы забраться. Она была еще неуклюжей и тяжелой, но ее глаза уже потемнели и блестели на солнце.
«Вместилища уже готовы принять солнечный свет и окончательную форму, — прошептал Пинес. — Ибо сладок свет и хорошо глазам видеть солнце».
Мы сидели на земле, и рука учителя лежала на моей. Гусеница оседлала ветку куста, поползла по ней и остановилась. Ее кожа треснула
Мало-помалу взрослая цикада высвободилась из своих младенческих пеленок. Ее мокрые и слабые ножки медленно подрагивали, влажная мантия крыльев начала затвердевать. Три часа подряд мы следили за тем, как солнце и воздух наполняют ее жилы и как ее цвет из желтовато-белесого становится зеленым, а затем коричнево-серым. Потом она разом оторвалась от дерева, полетела своим путем, и тут же послышался ее громкий голос, спорящий с голосами подруг в поле, опьяненный гордостью свершения, существования и жаждой жизни.
Пинесом овладела задумчивость. «Сегодня ты видел зрелище, которое немногим довелось увидеть», — сказал он.
Мы поднялись и направились домой, и вдруг учитель схватил меня за руку.
«„Во все дни свои ел впотьмах“ [172] , — процитировал он. — Четыре года она буравила землю в полной темноте, и четыре недели отпущены ей петь под сладким светом солнца. Стоит ли удивляться, что она так радостна и голосиста?»
Эти слова произвели на меня большое впечатление. Я рассказал дедушке, как поет цикада, но он пренебрежительно махнул рукой. «Пинес большой знаток, — сказал он, — но он окружает своих жучков множеством небылиц. Разве гусеница в земле печальна? А цикада на дереве радостна? Пинес приписывает насекомым человеческие переживания».
172
«Во все дни свои ел впотьмах» — Екклесиаст, 5:16.
Но там, в садах моего детства, учитель смотрел на меня и улыбался, радуясь каждой возможности одарить, воспитать и повлиять. А я, хоть и совсем маленький, понимал, что он изо всех сил трудится надо мной и формирует меня. Я знал, что они с дедушкой часто спорят обо мне, и, как большой теленок, вытягивал шею, чтобы получить побольше ласки.
«Тебе как будто недостаточно, что он сирота, без отца и матери. Зачем ты еще наваливаешь ему на плечи все свои несчастья», — возмущался Пинес над ночной миской маслин.
Я лежал в кровати, «Жизнь насекомых» Анри Фабра, которую Пинес дал мне почитать, лежала у меня на груди, и большое счастье заполнило меня, когда я услышал, как дедушка ответил: «Он мой Малыш».
Только по прошествии многих лет Пинес признал, что его энтомологические поэмы не имели под собой никакой научной базы и произносились лишь для того, чтобы дать мне первое представление и увлечь изучением природы. «Очарование, которое испытывает человек, глядя на животных, — не что иное, как форма эгоизма. Его источник — в нашей потребности к самоутверждению. Мы одомашниваем животных, дрессируем птиц, надеваем шляпы на обезьян, и все для того, чтобы доказать себе, что мы — венец творения.
Странным образом, — продолжал Пинес, — рассказ о сотворении
Он открыл свою большую книгу Танаха и показал мне «важный стих»: «Участь сынов человеческих и участь животных — участь одна; как те умирают, так умирают и эти… и нет у человека преимущества перед скотом» [173] .
173
«Участь сынов человеческих…» — Екклесиаст, 3:19.
«Все комментаторы ошибочно толковали этот стих, — захлопнул он Танах. — Самое важное слово в нем не „смерть“, а „участь“. Не смерть выражает равенство меж человеком и животным, а участь».
Он внимательно посмотрел на меня и растаял, увидев, как неотрывно я ему внимаю.
«Участь человека и участь животных… — повторил он. — Оба они — результат игры случая и оба одинаково подчинены капризам случайности. И вдруг расхохотался. — Уж не говоря о рабочем скоте нашего мошава, участь которого — трудиться, как мы.
Помнит ли цикада четыре года, проведенные под землей? — вопрошал Пинес, сидя под яблоней. — Помнит ли эта прекрасная бабочка те времена, когда она была грузной гусеницей на листьях руты?
Этап личинки, — объяснил он мне, — это не только время созревания и неслышной подготовки, но также время забывания и забвения, непроницаемая стена между личинкой и взрослым насекомым, между этими двумя, такими противоположными, формами жизни одной и той же души.
Но мы, люди, — продолжал он свои ламентации, — из не удостоились этого жуткого дара. Мы не только приговорены тащить на себе горб памяти, но и не получили в награду эту коротенькую жизнь, которая вся — полет, любовь и восторженная песня, свободная от непрерывного обжорства, стяжательства, ожирения и глупости».
Я зачарованно следил за колонной разбойничьих муравьев, которые атаковали цикаду, согнали ее с места и теперь расхищали тот кладезь сока, который открыла она. Пинес посмотрел на меня и понял, что сейчас самое время вложить в мои уши заключительный вывод. «Почему же тогда Соломон прославлял именно муравьев? — спросил он. — Потому что Соломон был царь, а цари всегда отдавали муравьям предпочтение перед цикадами и пчелам — перед навозными жуками. В точности как этот мерзавец Мичурин. Они всегда видели в нас слепую массу людей, рабская покорность которых передается по наследству».
Когда мы вернулись в нашу времянку, он взял с кровати дедушкин томик Бербанка и зачитал вслух: «Перед лицом природы безусловно равны ядовитая змея и самый великий государственный деятель».
«Зачем? Зачем? — Дедушка вскочил из-за кухонного стола. — Зачем ты забиваешь мальчику голову этой дурью?»
Продолжение пинесовского урока я услышал, только когда повзрослел, а старый учитель заболел и сбросил с себя прежние оковы. «Лучше всю жизнь катить свой навозный шарик, чем питаться медом со стола власть имущих», — провозгласил он, с хихиканьем пережевывая сласти жены Бускилы.