Русский роман
Шрифт:
Ключ от своего дома они оставили мне, но я не ушел из времянки и лишь иногда заглядывал туда — проветрить комнаты и открыть краны, чтобы не забились водопроводные трубы. Доильные стенды в коровнике покрылись толстым слоем паутины, пауки-прыгуны и гекконы вылавливали там мошек, и по ночам я слышал слабые потрескивания кафельных плиток, которые лопались сами собой.
Только через несколько недель умолкли последние отзвуки мелодий дойки и чавкающих ртов над кормушками, затих свист сжатого воздуха и перестали слышаться шлепки навоза, падающего в сточную канаву. Былые молочные потоки превратились в рассыпчатый желтоватый порошок. Он покрыл пол толстым слоем, и ходить по нему босиком было приятно.
Вот так, сказал я себе, выглядела,
— Он ждал Шуламит, только чтобы отомстить ей, — сказал я Ури.
— Малыш, — сказал Ури — ты ничего не понимаешь. Помнишь, как Пинес объяснял нам кругооборот кислорода при дыхании? Он тогда поставил тебя перед классом и надел тебе на голову бумажный мешок, который прилегал к твоему рту и носу.
— Помню, конечно, — ответил я. — Под конец я просто упал в обморок.
— Это потому, что ты был хороший мальчик, а Пинес забыл сказать тебе, когда прекратить, — усмехнулся Ури.
— Ну и что? — обиделся я.
— Дедушка всю жизнь жил с таким вот глупым мешком, который Шуламит прижала к его носу, и дышал ядовитым воздухом безнадежной любви. Эта гниль отравляла его, сводила с ума и убила почти сразу после ее приезда. Как ты думаешь, почему он умер так быстро и как он мог знать заранее, что умирает?
— Он был стар, — сказал я, — он сам сказал это доктору Мунку.
— Я никогда не верил нашему дедушке так, как верил ты. И я трахнул жену доктора Мунка через месяц после того, как она появилась в мошаве, — презрительно сказал Ури. — Так что ты уж мне поверь — этот доктор тоже ничего не понимает ни в любви, ни в болезнях.
Ночью залило площадку перед молочной фермой, и утром, когда мы пришли навестить Пинеса, его не было дома. Он пошел посмотреть на рабочих, срочно вызванных в центр деревни. Гнилостная, ледяная на ощупь жидкость сочилась из больших трещин, расколовших бетон, и, когда люди утром пришли со своим молоком на ферму, они увидели там Мешулама. Размахивая своей красной тряпкой и кривым серпом, он в восторге танцевал и пел перед возмущенным народом. На этот раз усталый и раздраженный Якоби, уже не колеблясь, размахнулся и отвесил Мешуламу тяжелую пощечину.
«Если я еще раз увижу тебя возле вентилей, — он угрожающе придвинулся к нему всем телом, — ты тоже будешь у меня стоять в своем дебильном музее с животом, набитым опилками».
Кровь, что текла из разбитого носа Мешулама, расцветила его белоснежную траурную бороду карминными пятнами, но он только улыбался. Рабочие выкачали грязь и поставили опалубку, чтобы залить площадку новым цементом, опрыскали личинки вредителей, принесенные сточными водами, и заделали трещины.
Пинес, еле волоча ноги, пришел в Комитет, чтобы объяснить усталым и возмущенным мошавникам, что это болото им никогда не удастся осушить с помощью общественных работ, и Якоби так заорал на него, что люди снаружи сбежались к окнам. «Какое, к черту, болото, какое болото?! Мы имеем дело с безумцем, который бегает повсюду и открывает краны. Перестань морочить голову, Пинес, мы уже не твои ученики».
Пинес был так потрясен и обижен, что даже не заметил стоявшего перед ним Ури. Но Якоби заметил нас обоих, и распиравший его гнев вырвался, как вода из садового шланга. Шрам на нижней губе — след моего удара в день смерти дедушки — побледнел от ярости.
«Вся семейка здесь! — зашелся он в крике. — Вся ваша поганая семейка! Мне тут нужно срочно доставать тракторы для пахоты и мчаться в центр за семенами, а вместо этого я должен заниматься этими двумя миркинскими выродками, этим ебарем и этим гробарем, и этим сумасшедшим Мешуламом, который вздумал возрождать болота, и этим выжившим из ума старым идиотом с его жуками!»
Пинес положил успокаивающую руку мне на затылок, Ури взял его под локоть, и мы пошли к старому учителю пить чай.
— Может,
— Или Эфраим, — сказал я.
— Шифрис не придет, Эфраим не вернется, — сказал Пинес.
47
Никто не помнил имени старого парикмахера Долины. Все называли его уважительно «рабби», и казалось, что ему нравится это обращение, хотя он всегда повторял: «Я всего-навсего простой деревенский еврей». Он выполнял также обязанности кантора и моэля для всех наших поселков. Он жил в религиозном мошаве в северо-западном углу Долины. Однажды, в детстве, дедушка взял меня туда, когда его позвали, чтобы вылечить один из заболевших садов. Когда мы выехали на проселочную дорогу, тянувшуюся меж полями, дедушка дал мне подержать вожжи. Зайцер всю дорогу цокал спокойно и размеренно. Видно, ему нравились эти случайные поездки по нашим дорогам, потому что после них он возвращался к повседневной работе с удвоенным пылом.
Дедушка говорил с бородатыми садоводами на незнакомом мне языке, не на том, которым писал Шуламит, но слова были те же, с которыми Левин обращался к поставщикам своей лавки. На обратном пути он много шутил и рассказывал мне, как религиозные мошавники ухитряются обходить запрет Торы на посев разнородных растений на одном поле. «Один идет и сеет злаки, а назавтра выходит другой и на том же участке, рядом, сеет бобовые, как будто ничего не знает о первом».
Религиозные мошавники были странные люди. Они не проклинали погоду, когда видели, что на осеннем небе нет ни единой тучки. Они доили своих коров по субботам, не желая их огорчать, но при этом клали в ведра кафельные плитки, чтобы молоко считалось как бы вылитым на пол, а на Песах сжигали подчистую все квасное, даже то, что шло в пищу животным, и Элиезера Либерзона, по рассказам, это так бесило, что однажды он специально отправился к ним в мошав, чтобы спеть там в коровнике придуманную им насмешливую песню о том, как «Му-у-у-исей освободил еврейских коров с их хозяевами от му-у-у-ки египетского рабства».
Они были люди веселые, с юмором и поэтому не обиделись. Но сразу же после праздника в дом Либерзона прибыла целая делегация, притащившая с собой огромный ящик, наполненный сдобными халами, красными баночками с таким острым хреном, что от одного его запаха слезы наворачивались на глаза, бутылками водки собственного производства, которая точно бревном ударяла по желудку, и закрученными жестяными банками селедки, вкус которой притягивал отцов-основателей со всей Долины волшебными канатами вожделения и ностальгии. А когда это наперченное взаимными шпильками пиршество закончилось, религиозные перемигнулись, спустились к навесу, где Либерзон держал своих индеек, и хором грянули: «Да здравствует социализм!»
Одуревшие птицы так же дружно ответили восторженным согласием, и даже Фаня Либерзон, отсмеявшись, сказала своему пристыженному мужу, что в этом состязании он проиграл.
Кантор-моэль-парикмахер был очень стар. Он впервые появился у нас много лет назад, когда его привезли на телеге из города, что за голубой горой, чтобы сделать обрезание моему дяде Аврааму, «первенцу Долины». Телега мягко покачивалась на пружинистой весенней дороге, приятный запах лошадей и цветов наполнял воздух, и молодой парень, редкая бородка которого скрывала совсем еще нежную и бледную кожу, тоже был пленен чудным и вкрадчивым очарованием этой земли. Вернувшись в город, он продолжал мечтать о ней. Нашу голубую гору он видел с ее другой стороны, но в ясные дни земля Долины появлялась над ней как перевернутый мираж, дрожащий в голубом небе, и это видение лишало его покоя. Услышав, что группа хасидов собирается основать религиозный мошав, он поспешил присоединиться к этим пионерам. Год спустя его переехала нагруженная телега, сломав ему оба колена, и он вынужден был вернуться к своим прежним занятиям.