Русский самородок. Повесть о Сытине
Шрифт:
Наступили московские сумерки. Четыре ряда частых больших окон типографии озарились ярким электрическим светом. В полураскрытые окна далеко разносился несмолкаемый шум печатных машин.
Здание, занимавшее почти целый квартал, удивило Дмитрия Наркисовича. Он в изумлении глядел на печатную фабрику. Затянулся из трубки, чмокнул и пустил пахучий дым высокосортного табака. Сытин, почуяв запах табака, обернулся и при входе в типографию сказал:
– Дмитрий Наркисович, прошу вас, потушите трубку. В помещении курить не дозволено. Краска, лак, спирт, обрывки бумаг на полу, на каждом
– Так вот она какая, кормилица и работодательница! Бог ты мой, сколько она бумаги пожирает и сколько дает духовной пищи народу!.. – восторгаясь, говорил Мамин-Сибиряк, окидывая взглядом печатный цех. – И откуда у вас, Иван Дмитриевич, столько машин набралось? Ай-ай-ай!..
– Потихоньку, полегоньку, Дмитрий Наркисович, набралось. Не сразу Москва строилась… В новое помещение мы перевезли все машины из старых зданий, да прибавили восемнадцать типолитографских машин, приобретенных у Васильева, да еще кое-что добавили. Теперь все укомплектовано полностью. Остается жить, работать да радоваться. А когда труд с пользой – умирать не захочется…
– Разворотистый вы человек, Иван Дмитриевич!
– Не отрицаю. А ведь для кого? Все, что делается на этих машинах, руками этих людей, – все в народ пойдет. Это еще не все: арендую у бывшей владелицы Коноваловой литографию, там пятнадцать машин печатают народные картины и дешевые детские книги… Газетная типография отдельно, на Тверской. В бывшем доме госпожи Лукотиной. За домик-то двести тысяч вогнал!.. Было у Лукотиных заведение, предметы разные из папье-маше производили, торговали, обанкротились… Хорош дом, в центре Москвы. Туда со всеми домочадцами мы и въехали. Недавно новоселье справляли… Заходите посмотреть. Мог бы вам, Дмитрий Наркисович, показать и переплетные цеха, но тогда придется нам с вами в тюрьму отправиться…
– То есть как в тюрьму?! Шутить изволите?
– Кроме шуток. В губернской тюрьме, по соглашению с тюремным начальством, я оборудовал переплетные мастерские. Триста арестантов трудятся: время коротают и деньги добывают.
– Ну, этакое придумать только Сытин и может! Молодец, Иван Дмитриевич!..
– А как же? Труд воспитывает и облагораживает. Глядишь, из тюрьмы человек выйдет, не воровать, не грабить пойдет, а будет переплетчиком.
Подошли к одной из ротационных машин. Рабочий-печатник просматривал оттиски с таким вниманием, что не заметил хозяина и пришедшего с ним писателя.
– Что печатаете? – спросил Сытин.
– «Сахалин» господина Дорошевича. Очень страшную книгу. И как только ее цензура пропустила!..
– Читать-то читайте, но и за ротацией глаз да глаз нужен. Не наделайте браку.
– Что вы, что вы, Иван Дмитриевич! Какой брак! Эта машина умнее человека. Надо же было такую благодать придумать, – ответил печатник и, отложив лист, поднялся по железной лесенке агрегата.
– Вы читали эту вещь Дорошевича? – обратился Сытин к Мамину-Сибиряку.
– Как же, как же, крепко написано. Уйма наблюдательности у Власа. У Чехова в сахалинских записках тонкое исследование и критические наблюдения. У Дорошевича – острый взгляд,
– А что, по-вашему, упущено? – спросил Сытин.
– Нет характеристики начальствующих сатрапов, и нет глубокой расшифровки причин, толкающих людей на преступления…
– Верно это, а у меня так в глазах и мелькают эти фотографии каторжников, с полубритыми головами. Убийцы, грабители, насильники, беглые с каторги, людоеды, вечные поселенцы и прочие, прочие… А ведь люди, хотя у них ничего святого за душой. Разве таких сразу прошибешь книгой? Нипочем!.. А заметили? И там есть поэты. В книге Дорошевича приведено несколько стихов. Поэзия в кандалах!..
– Хорошая книга, страшный документ, – заключил разговор Дмитрий Наркисович. – Не помню, где-то сказано о Гоголе, что он проехал по России и всю насквозь высмотрел… Да, глупому за весь свой век ничего не увидеть, а умный все походя заприметит. Таков и ваш Дорошевич.
Не спеша они прошли по всем этажам. И даже на чердак поднялись, там хранились тысячи досок, с которых когда-то печатались картины. Потом спустились во двор к складам. Везде Мамин-Сибиряк примечал организованность, хвалил Сытина и предсказывал ему и учрежденному им товариществу успех и славу в истории русской книги.
– Давно я вижу, Иван Дмитриевич, и в ваших книжных магазинах в Петербурге, в Москве, и особенно на ваших выставках, что вы не только поражаете всяческое воображение количеством названий и тиражами книг, а сумели обратить должное внимание на художественное качество изданий. Не зря вас так щедро награждают на выставках. На ваши книги для детей невозможно налюбоваться! Книги стали у вас выходить разумные и нарядные. Спасибо, Иван Дмитриевич, хороша, великолепна фабрика.
Сытин привык к похвалам, и эта его не смутила.
– Пишите больше, Дмитрий Наркисовьч, – сказал он, – пишите, наши люди и машины все напечатают, а читатель сам найдется.
Мамин-Сибиряк набил трубку табаком из бархатного кисета, но закурить, даже во дворе типографии, воздержался…
После осмотра типографии они отправились в редакцию «Русского слова». Там во время беседы о делах газеты в кабинет к Сытину вошел слегка обрюзгший, в черном костюме с галстуком бабочкой под подбородком, важный и преисполненный достоинства Влас Дорошевич. Почтительно поздоровавшись с Маминым-Сибиряком, он извинился, что помешал беседе, и, подав Ивану Дмитриевичу перепечатанное на машинке стихотворение, сказал, что эту вещь записал сотрудник редакции от одного из рабочих кушнеровской типографии.
– Поинтересуйтесь! – предложил Дорошевич и, не задерживаясь, вышел.
– Стихи? – спросил Мамин-Сибиряк.
– Нет, тут написано «Песня наборщика». Автор неизвестен.
– Любопытно, весьма любопытно. Читайте вслух, надеюсь, не слишком большой секрет?
– А если гадости про нашего брата?
– Все равно читайте, Иван Дмитриевич, или давайте я прочту.
– С машинки и я хорошо разбираю. Наверно, Влас Михайлович один экземпляр и для себя отпечатал.
Иван Дмитриевич поправил очки, опустив их почти на кончик носа, глуховато стал читать: