Русский. Мы и они
Шрифт:
Старая пани Быльская, поплакав, начала Наумову обильно рассказывать воспоминания о его матери, о её благочестии, как заботилась о нём в детстве.
Это повествование ещё больше будило чувства Наумова к родной земле, от которой он так долго был отдалён; в нём стерались следы русского воспитания, которые с польским элементом объединить было невозможно. В целом, хотя короткое пребывание на кладбище было решающей минутой в жизни этого человека, несмотря на фамилию и русское происхождение, он почувствовал себя поляком.
Он уже был им, но, как и все те, которых дала нам, воспитав и вскормив своим молоком, Москва, неся в груди горячее чувство, любовь к великой
Таков всегда плод плохого образования, когда мысль отовсюду встречает препятствия в своём натуральном свободном развитии, ничто не служит революции лучше, чем деспотизм, он её распространяет, ухаживает, разводит. Самые дикие теории общественных переворотов растут в порождённой им темноте, всё кажется разрешённым против этого невыносимого бремени, а оттого, что умничать, убеждать, сбивать и учиться не разрешено, вылупляются тайные монстры на гнойниках деспотизма. Обманутая молодёжь для возвращения прав, принадлежащих человеку, всё считает оправданным, хватает то же оружие, которым с ним сражались, и им воюет, насилие хочет сопротивляться насилию, против вынужденных клятв ставит идеи дозволенного лжесвидельства, против воровства ставит вымогательство, против скрытых судов – кинжалы.
Наумов в глубине души был очень сильно убеждён, что полякам всё разрешено, чтобы вернуть свободу и независимость, и отнюдь не чувствовал того, что только благородными средствами и благородными действиями можно выкупить из неволи.
Несколько брошенных Кубой мыслей странно бегали по его голове, пробуждая сомнения, и по возвращении с кладбища он пригласил к себе на чай брата-академика. Они проводили дам на Жабью улицу, а так как для генерала было нанято просторное жильё в Новом Свете, которое теперь до его прибытия занимал Наумов, повернули к нему. Какого же было удивление офицера, когда почти у самой двери он встретил Генрика, которого давно напрасно искал в Варшаве.
– А всё-таки, – воскликнул Наумов, – я тебя сцапал…
– Что за чёрт! Ты здесь? Откуда?
– Я недавно прибыл как квартирмейстер, опережая генерала, но тебя конфискую и заберу сейчас, пойдём с нами. – Это, – добавил Наумов, показывая на Кубу, – это мой достойный брат, Якуб Быльский, которого тебе представляю.
Генрик рассмеялся, подавая академику руку, потому что знал его отлично.
– Как это? Вы знакомы? – спросил удивлённый Наумов.
– Все работники одного дела должны знать друг друга, – сказал Генрик, – и хотя Куба не принадлежит к моему кружку и нашим убеждениям, всё же мы добрые приятели. Но ты, Святослав, – докончил он живо, – новообращённый?
– Тихо! – ответил Наумов. – Хоть плохо говорю по-польски, но уже по-польски думаю, – тут он подал ему руку, – я ваш.
– Это отлично, – закричал Генрик, – твоя фамилия делает тебя не подозрительным, можешь оказать нам большую отдать услугу…
– Я готов на что угодно, что мне прикажут.
Обнял его Генрик, Куба молчал и серьёзно задумался.
Когда подали самовар и слуга ушёл, прерванный на могилках разговор завязался заново.
– Я плохо вас понял, – сказал Наумов, – мне кажется, что вы хотите какой-то бабской, костёльной революции, на фанатичном соусе, тогда наверняка Польшу не спасёте.
– Я тебе скажу, чего они хотят, – добавил Генрик, – это идеалисты, они хотят Москву, бьющую их кулаком, поразить духом… Тованизм, доктринерия, спиритизм, заблуждение – согласно их плану, когда ударят по щеке, подставить другую и так далее.
– Слушай, – воскликнул Куба серьёзно, – ты хотел надо мной пошутить и изложил, может быть, лучше меня мою теорию революции. Да, мы против мощи царей и их силы так должны идти, как шли первые христиане против римских полубогов. Если бы небольшой отряд этих первых слуг Христа вступил бы в борьбу, на мечи и копья, был бы несомненно побеждён, он иначе понял свершение великого дела возрождения – молился в катакомбах, шёл, распевая, в цирке, на зубы и когти диких зверей; более слабым неофитам позволял служить на дворе Нерона, ночью совершал жертвы, и, вынужденный кланяться ложным богам, только вставал великий, непобедимый, сильный. Вот как мы должны сражаться с языческим деспоизмом, не его оружием, не штыками, не винтовыми штуцерами, но готовностью мученичества, гражданской отвагой. Я не являюсь, – добросил Куба, – изобретателем этой системы, им есть весь народ, который инстинктом встал 27 февраля против штыков, открывая грудь, распевая песнь триумфа. Первая эта проба была экспедицией, той дороги, указанной нашими жертвами, нам нужно держаться.
Генрик смотрел на него, смеялся и, встав, поцеловал его в лоб.
– Чудесно говоришь, – сказал он насмешливо, – но нужно двенадцать лет ждать, пока освободимся с помощью этого рецепта.
– А с помощью иного не отобьёмся – это точно, – добавил Куба.
– Эй! Слушай, – прервал первый, стуча кулаком, – это хорошо для экзальтирования слабых женщин… а…
– Дорогой мой, согласно этой теории, женщина, ребёнок, старик – все солдаты дела, у нас будет их множество.
– Согласно моей, – сказал Генрик, – будет их миллионы, нужно вооружить крестьян, вызвать общее восстание; шляхту, которая идти не захочет, вешать.
Куба с сожалением пожал плечами.
– Ты знаешь наш народ? – спросил он. – За мной, за хоругвью, за священником он пойдёт на штыки и пули, за тобой не сделает ни шагу.
– А! Пусть для народа, – сказал Генрик, – революция приберёт физиогномику, какую хочет; конечно, конечно.
– Плохо говоришь, – подхватил Куба, – ты ищешь народные средства, забываешь о принципах…
– Революция, – шепнул Генрик, – не знает никаких принципов, революционная ситуация есть смешением всех социальных прав, всё можно, так как нужно победить.
– Вот именно в этом есть кардинальная разница наших понятий, – улыбаясь, говорил Куба, – вы говорите и делаете слово в слово так, как говорит и делает деспотизм… ваша революция – другой деспотизм, который, если бы продержался и правил, был бы, может, более страшным, чем тот, от какого мы хотим освободиться.
Наумов слушал, но убедить себя не давал, Генрик посвистывал.
– Революция есть революцией, – воскликнул он, – сделать её a l’ eau de rose невозможно… ей всё разрешено… она не отвечает ни за что, сбрасывает, переворачивает, уничтожает, сечёт, убивает, всегда права, ставит на месте их диктатуру, даёт всем своим слугам силу управления жизнью, имуществом, славой людей, что стоят на её дороге; когда её поджигает необходимость, подделывает монету, шпионит, предаёт, лжёт… но жертвой это награждает…