Русский. Мы и они
Шрифт:
Наталья Алексеевна извлекла из этого пользу, потому что отец как можно скорее купил карету и коней, но обиженная гордость русской поклялась в мести. Отныне в этом доме ничего не было слышно, только издевательства над всем польским: над религией, над языком, над обычаями; и призывы к мести за пренебрежение российской силы.
Наумов не мог выговорить ни слова – с такой свирепостью тут встречался, молчал, но выносил из этого дома невольно схваченные впечатления.
Спустя несколько дней после этого случая он пошёл к Бильским, и Куба легко на нём заметил какую-то большую перемену. Поначалу Наумов утаивал её причины, но в итоге он с горечью поведал всю историю с попугаем. Академик с грустью задумался.
– Это болезненные стороны событий, – сказал он, – которых избежать нельзя,
Но разумные слова Кубы не смогли стереть впечатление, которое Наталья ежедневно увеличивала, изобретая всё более новые жестокости поляков. Эта женщина, хотя Станислав начинал познавать её характер, всё ещё имела на него большое влияние. Страсть не понимает, она часто видит чёрные стороны того, за чем гонится, но идёт за ним, как железо за магнитом.
Кроме Натальи, прибывший барон Книпхузен своим насмешливым скептицизмом также немало остудил Наумова. Продолжалось это, однако, в течение нескольких дней; злобный петербургский Дон Жуан, присмотревшись лучше ко всему, что его окружало, вдруг замолчал, как могила, даже шутки Натальи не могли вызвать у него никаких слов. Этот выжитый и уставший человек чудом оживился при виде этого импульса, который в то время пробегал по всему народу Варшавы. Как обожжённому нёбу старого гурмана нужны асафетиды, чтобы его блюдо сделать более вкусным, так ему был нужен революционный кипяток, чтобы почувствовать, что ещё жив.
Итак, из того скептика, каким мы его видели, Книпхузен внезапно стал сторонником революции, говорил, что на самом деле он не является русским, и что мог бы бороться за свободу людей хотя бы в польских рядах. В действительности для него была важна, верно, не победа чего-либо, а новый элемент, который бы воскресил его из мёртвых. И когда Наумов начинал отступать и остывать, барон думал о заговорах и как бы принять деятельное участие в работе; несколько раз даже неосторожной шуткой он задел дочь генерала в наиболее болезненном для неё чувстве ненависти к полякам.
Книпхузен, у которого никогда даже среди военных не было связей в Варшаве, а предчувствовал, что польские офицеры и революционная партия спать не будут, начал искать через Наумова дорог для соглашения с людьми действия. Но Наумов сам теперь их избегал, а кроме того, характер барона, известное его расположение к насмешке и политический индифференцизм отталкивали от него.
Немного более смелый Генрик при первом воспоминании об этом желании Книпхузена примкнул к нему, и через несколько дней барон был допущен в кружок офицеров, которые олицетворяли самые благородные чувства молодой России. К сожалению, следует признать, что во все революционные работы входили не одни утописты, запалённые головы, охваченная благородными желаниями молодёжь, но и такие наглецы, как этот барон, и худшие безумцы. Эти элементы часто искривляют их благородное изначально направление, но заговор питается, чем может, не разбирается в инструментах, ищет союзников везде и часто пользуется первыми попавшимися. Такие вот Книпхузены, что ищут сильных эмоций, ни в чего не верят, мчатся по бездорожью, толкают на крайности, сами оставаясь в стороне, упиваются видом эксцессов, которые в них болезненно подкрепляют жизнь. Обычно честная, святая и чистая молодёжь начинает работу, но не имеет достаточно сил, чтобы управлять ею; командование перехватывают испорченные люди того типа, которым скептицизм даёт мощь, потому что никакая граница принципов не удерживает, а в революции, как в любви, выигрывает тот, кто продвигается с величайшей смелостью. Поэтому на героев выходят такие бароны, которые ради развлечения готовы так же преследовать революцию, как для развлечения её вызывают.
Книпхузен первые три дня на сходках молчал, на четвёртый подхватил президенство, а через пару недель всем управлял, и нужно ему отдать ту справедливость, что делал это с редкой хитростью и тактом старого конспиратора. Великая острота ума, который отдохнул от долгого онемения, позволяла ему часто угадывать по малейшим признакам то, о чём прочие не догадывались.
Он первый, хотя ещё решительное слово сказано не бы-до, предрёк апрельскую резню. Дело было в том, как в такой ситуации малая горстка русских офицеров могла себя показать.
Мнения были очень различные, некоторые утверждали, что офицеры, смело переходя на сторону народа, могли бы потянуть за собой солдат, другие – что такое преждевременное выступление, обращая внимание правительства, сделало бы всякую дальнейшую работу невозможной. Наумов был молчалив и равнодушен.
Мы не хотим тут повторять уже однажды нами нарисованную картину той апрельской резни, которой Горчаков старался стереть ошибку, сделанную 27 февраля. Всё было так рассчитано, чтобы затоптать героизм безоружного народа, чтобы, невзирая на его красоту, забыв всякие законы человечности, победить толпы терроризмом. Уже ближе к вечеру, в ту минуту, когда эта кровавая драма начиналась, недавно прибывший полк, в котором служил Наумов, получил приказ быстро выступить на предзамковую площадь. Поставили его на углу Сенаторской и Подвала, но сперва дали солдатам обильно водки и самые суровые приказы, чтобы, если дойдёт до стрельбы и лягут трупы, немедленно их убирать.
С невероятной поспешностью войско бежало на указанную позицию и, минуя офицеров, которым не доверяли, старшины обращались непосредственно к солдатам, доверяя им всю работу. Из этого легко было догадаться, что главное было в том, чтобы варварски измучить народ и испугать столицу дикой резнёй. Никто в городе не ожидал такого нападения; безнаказанно допущенные манифестации, казалось, гарантируют, что правительство не будет прибегать к крайним мерам. Таково было убеждение даже самих военных, которые думали, что всё кончится на одном страхе от выступления вооружённой силы.
Мы знаем, что маркграф Виелопольский, польщённый полным доверием князя Горчакова, спокойно сидел в Наместническом дворце, когда первый раз стреляли в возбуждённый народ. При отголоске этих выстрелов он сел в карету и полетел в замок, а доктор… сопровождал его на козлах, чтобы заслонить его собой от мстительных нападений улицы. Факт в том, что, что маркграф Виелопольский на этот раз не содействовал своим советом кровопролитию, но, связанный с правительством, жадный до власти, назавтра он взял на себя часть ответственности за этот жестокий факт и сам продиктовал те памятные слова, мерзости которых ловкая редакция не сумела скрыть. Вся система Виелопольского или, скорее, верхняя его одежды рисуется в этих словах: «В кровавой стычке спасён общественный порядок и т. д.»
Наумов гимнастическим шагом вместе с солдатами прибежал на угол Сенаторской улицы. Это была минута, когда на отголосок возбуждённой толпы и цокот отовсюду прибегающего войска капуцины с крестом и песней вышли на площадь, думая, что этот символ спасения, это религиозное пение остановит бездушных убийц.
Беловатый дым первых выстрелов поднимался уже над тем странным полем боя, в котором с одной стороны было пьяное войско со штыками и саблями, с другой – коленопреклонённые люди, заплаканные женщины и дети, священники и кресты. Сразу за первым выстрелом, на результат которого смотрели из замковых окон князь Горчаков, его советники и свита, солдаты вышли из шеренг собирать убитых и раненных. Может, ещё более страшным, чем выстрелы, было это зверское нападение на толпу, которая не хотела защищаться. Пьяные солдаты хватали ещё живых, волокли их за руки по брусчатке и разбивали им головы о камни. К многим раненым солдаты цеплялись одновременно с защищающими их братьями; тогда прикладами отпихивали защитников и устрашающий крик объявлял, что рука палача добила раненого.