Руссофобка и фунгофил
Шрифт:
3. РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ПОДАРОК
Она помнила тот зимний день как будто это случилось вчера. Нечто подобное лишь следовало ожидать от лондонских рождественских канунов. В тот обеденный перерыв все секретарши, машинистки и младшие клерки ринулись хором в ближайший паб: пьянство в подобный день превращается, как известно, чуть ли не в религиозную обязанность, и неприсоединившемуся грозило церковное отлучение от коллектива. Не сумев исторически прочувствовать братство на революционных баррикадах, люди проявляли нерастраченный энтузиазм к сплочению в такой форме, когда неизлечимый эгоизм и врожденный инстинкт к отделенности выглядели бы как искренние жесты личной заботы каждого о коллективе.
Клио представила себе толкучку перед барной стойкой, где каждый, держась за свой карман, перекрикивая галдеж и усердно работая локтями, будет заказывать напитки "по кругу"
В конце этой "круговой поруки", если в ней участвовало, скажем, человек десять, каждый вываливался из бара вдребезги пьяным. Девицы, конечно же, будут вначале настаивать на "шенди" из пива с лимонадом, но, раскрасневшись и уступая настоянию мужчин, перейдут на кампари и джин с тоником; а мужчины по случаю праздничной даты будут пижонить шампанским с брэнди, но закончат все теми же пинтами эля и биттера, от чего вся вторая половина дня до начала рождественской вечеринки, пройдет в рыгании и зевоте до треска скул.
Эта круговая порука морального шантажа под видом радушного коллективизма продолжалась и на улице. Сквозь огромное стекло кафе-закусочной с пластмассовыми столиками псевдодетской расцветки, подавлявшей своей фальшивой игривостью, как сквозь витрину шикарного магазина, Клио, ускользнув от коллектива, с отвращением взирала на уличную предрождественскую суматоху. Как и на детских рождественских пантомимах, в этой сутолоке год за годом участвовали все те же персонажи, преувеличенно хохоча, преувеличенно жестикулируя, пытаясь обратить на себя внимание сверхоптимизмом, не вяжущимся с вежливой угрюмостью уличной толпы в обычные дни.
В красном кафтане, с полуотцепившейся ватной бородой Дед мороз из супермаркета напротив надрывался в мегафон, рекламируя в качестве рождественского подарка набор никелированных ножей для разрезания индейки; его явно перешибал оркестр с хором Армии спасения. В черных с красной оторочкой похоронных униформах старые девы подбадривали в унисон вот-вот готового родиться святого младенца, поощряя его на самоубийство через уготовленное распятие. Этот оркестр и торговый гам в свою очередь пытались перекричать закоченевшие от холода школьницы с гербом-клеймом своей школы на лацканах убогих пиджачков — с раскрытыми, как от внезапной боли, ртами, они надрывались: "Прийди, позволь, прийди, позволь нам обожать твою юдоль!"
Между ними по тротуару шныряли, как сыщики, собиратели пожертвований, агенты доброхотства раз в год по особым случаям: по случаю дефективных детей и инвалидов войны, в поддержку лесбиянок-пацифисток против изнасилования китов американскими ракетами и расовой дискриминации людоедов, в защиту оккультных меньшинств и во имя гуманизма террористов. Вся эта свора толкалась на тротуаре, гремя жестяными банками-копилками; грохот денежек о жесть отзывался в висках тоскливым нытьем, от него скребло по сердцу, как вилкой по тарелке; этот грохот напоминал шаманское заклинание племенных барабанов, охоту на ведьм - твое сердце загоняли в угол моральным шантажом, чтобы подхватить его, как полудохлого таракана, этой жестяной банкой; в этих банках гремела твоя измученная окаменевшая совесть, размененная на медяки. Нация совестливых вымогателей и попрошаек морального долга. Клио открыла кошелек, отсчитала положенную сумму за котлету-гамбургер с кофе, вытерла губы салфеткой и приготовилась подняться, < когда ее взгляд снова встретился с глазами одинокого посетителя у самой двери. Ей показалось, что он давно уже на нее посматривает и уселся у двери, как будто на страже. Ей не понравилось, с какой готовностью он перехватил ее случайный взгляд.
Она была почти убеждена, что именно этот человек маячил вот уже второй день перед окнами ее конторы за углом. Возможно, он шел за ней всю дорогу. Сейчас среди рождественской суеты он явно не спешил со своим "ленчем", если чашку мутноватого кофе с едва надкусанным сэндвичем с сыром (самый дешевый в прейскуранте заведения) можно было назвать "ленчем". И тем не менее и к кофе и к сэндвичу он относился с осторожностью человека, редко позволяющего себе трату денег в общественных заведениях, когда тот же кофе с сыром дома обходится чуть ли не в три раза дешевле. Для него посещение этой непрезентабельной забегаловки было чуть ли не светским выходом на люди. Об этом свидетельствовала и сама поза: с небрежно отставленной рукой с сигаретой, отклонившись на спинку стула, нога на ногу, что придавало ему, человеку в возрасте, нарочито юношеский вид. Эта наигранная беспечность лишь усугубляла потрепанность и жалкость его внешности.
На первый взгляд, он вообще выглядел как один из лондонских клошаров и побродяжек, обитателей ночлежек для бездомных, а то и прямо из-под моста Ватерлоу, где много решеток подземки, откуда пышет жаром поездов и накопленным спертым дыханием пассажиров и где можно переждать в полусне даже такую ночь, когда кругом леденеют лужи — если зарыться хорошенько в пустые картонные ящики.
Лоснящееся от слишком плотного соприкосновения с уличной жизнью пальто, истерзанные погодой грубые башмаки, да и само лицо - складки алкогольных морщин, вымоченные в уксусе лет белесые глаза, — все говорило о том, что человек этот живет "под мостом", "в канаве", "на дне", если бы не крайняя тщательность и продуманность всех деталей внешности: все в нем было выскоблено и вычищено — от башмаков до лица, аккуратно выбритого, со следами свежих бритвенных порезов, с безупречным пробором вылезших выцветших волос, прикрываюших стыдливо костистый череп. Впрочем, такие типы встречаются и в ночлежках - под Рождество многие из них наводили марафет на свою внешность: доставали из-под матрацев спрессованные годовой спячкой ветхие пиджаки, застиранные манишки и закрученные в иссохший стебель плюща галстуки; брили алкогольную щетину, чтобы тихой, похоронной толпой сгрудиться в очередях на благотворительной раздаче тонкой, как пожухлый осенний лист, порции рождественской индейки с подливкой Армии спасения, а если повезет, и стакана уксусного красного вина из подвалов горсовета, наряжались, чтобы, отстояв эту очередь, как некий религиозный долг, точнее — как безмолвное подтверждение негласного договора о ненападении между милость дающими и принимающими подачки, снова исчезнуть еще на год в канаве, под мостом, за обшарпанными стенами ночлежек.
Клио, удостоверившись в еще одной этикетке убожества и несчастья, разложенного в Англии по полочкам, как в хорошем обувном магазине, испытала бы даже некую гордость, гордость знатока, если бы не заметила на столике этого джентльмена лондонского дна бумажный пакет-обертку книжно-канцелярского магазина "Смит". Как будто боясь потерять эту драгоценную покупку, человек не отнимал от пакета рук. За те несколько минут, пока они обменивались взглядами, этот человек пару раз приоткрывал обертку, явно с целью удостовериться в наличии драгоценного для него предмета, проверить, в полной ли он сохранности, полюбоваться на него еще раз с умилением довольного покупателя и снова аккуратно заклеить краешек пакета. Такая преувеличенная тщательность в обращении с упаковкой говорила о том, что покупка была предназначена для кого-то другого. Подарок. Рождественский подарок. Другу? Родственнику? Но побродяжки из ночлежек, по определению, как раз те, у кого не осталось ни друзей, ни родственников, не осталось никого, кому следует дарить подарки по праздникам; обитатели дна это как раз те, кто никогда не дарит подарки другим — все подарки в виде подачек предназначены для них, чтобы хотя бы по праздникам восстановить фальшивую гармонию и равенство между бездомными одиночками и теми семейными, кому опостылел родной очаг. Человек за столиком в углу не был побродяжкой, потому что ему было еще чего терять и, следовательно, чего дарить. Он, следовательно, не нуждался в скорбных медитациях Клио. Она поэтому отчетливо помнила собственное удивление, замешательство и даже испуг, когда, проходя к кассе мимо его столика, вдруг услышала: "Простите меня, пожалуйста".
Она остановилась и взглянула сверху вниз на обращенное к ней лицо, глядящее заискивающе, прижатое к столику ее тяжелым безразличным взглядом; на шевелящиеся как будто с запозданием губы, произносящие раздельно, с недурным акцентом полуобразованного человека, слова "Простите меня, пожалуйста" так, как если бы он действительно просил у нее прощения за то, что он не прошел ее экзамена на кандидатуру обделенного и страждущего. И все еще не решаясь подняться, не решаясь сравняться с ней в росте и положении, он стал путано излагать, с постоянными извинениями, покашливаниями и паузами одну, собственно, фразу — о том, что вот уже второй день он "не осмеливается обратиться к ней с просьбой", но тем не менее ее сочувствующий взгляд позволяет ему надеяться на "взаимопонимание в свете отцовских чувств накануне рождения святого младенца". Она уже потянулась к кошельку, решив, что у нее невразумительно выпрашивают на выпивку, когда, продравшись через собственную запутанную преамбулу, человек поднялся и представился: "Колин мой сын, я — его отец. Вы же знаете Колина?", — проговорил он, тряхнув головой, то ли с гордостью, то ли извиняясь за собственное отцовство или за собственное потомство.