Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1
Шрифт:
Эдак придется пол-Тулузы выгнать. Также и в остальных всех городах. Куда их выгонишь-то, такую ораву? И сможет ли добрый граф такое над своими людьми сотворить — над людьми, которые за него в огонь и в воду готовы? Да и его собственная тайная жена, та, что из простых горожан — мать двоих графских бастардов, Бертрана и Гильеметты, говорят, в катарский монастырь недавно ушла. А прежняя жена Беатрикс, матушка законной дочери Констансы, той, что сейчас замужем за наваррским королем — уже лет тридцать как добрая женщина, катарка в монастыре в городе Безьере. Неужто и ее выслать? Собственную бывшую жену? Нет уж! Граф Раймон никогда верных ему людей не обижает! Даже если есть за что, он своих провансальцев не выдаст. Как меня не выдал. Как меня…
…«Я присягаю за все эти пункты, а также
Изгнать из страны разбойничьи шайки, мессен Раймон? Куда ж они пойдут, как не в горы Фуа и Сабартеса, мирных пастухов резать? Этих рутьеров, любой барон знает, лучше уж при себе держать как наемников, на законном жалованье — иначе они вовсе распустятся без графской работы, превратятся в настоящее бедствие для простых поселян. Не уйдут же они из страны навовсе, а если эти и сгинут — новые явятся от гасконских басков да из Каталонии, тамошняя земля щедро разбойников родит. К старым-то мы уже попривыкли, они какие-то свои, знакомые, попусту никого не трогают, разве что на войне с англичанами или арагонцами переусердствуют, а раз они на графской службе — так боятся графского же наказания, значит, не лютуют особо. Распустить их, мессен — значит обратить в силу неуправляемую…
Уволить евреев с общественных должностей? Батюшки! Что ж это, выгнать половину профессоров из медицинской школы в Монпелье, где учится мой старший брат? Закрыть еврейские коллегии в Бокере и Марселе, погнать с места бокерского доктора Авраама, который по «Канону» Авиценны вылечил отцовского кузена от грудной болезни? Чего ж далеко ходить, здесь же, в Сен-Жиле, бесплатная коллегия, которую держит тутошний раввин. И преподает в том числе публично, если кто из мирян желает научиться азам врачевания, или чтению-письму. Говорят, в тулузский капитул тоже евреи затесались… да и как же без них, без евреев? Они, инаковерцы, почему-то лучше многих христиан в деньгах разбираются. Такой уж им дар вышел от ихнего Моисея: хотите городской бюджет вести наилучшим образом — позовите иудея, он научит. Ростовщиков-то — это да, этих никто не любит, да они столько же из евреев, сколько из ломбардцев происходят, а наш Папа, говорят, и сам родом из Ломбардии! Ломбардцев тоже прикажете разогнать? От честных-то евреев какой вред, от них — сплошная польза…
Как же вы клянетесь, добрый наш граф, это же все невозможно сдержать. Мало того, что каетесь в том, что не совершали — так еще и клянетесь в том, что исполнить невозможно. Ах, горе и стыд мне, бедному человеку, неужели это я, желая только помочь, желая отомстить за малый позор — навлек на вас позор больший, навлек бедствие на всю свою землю? Впору вырваться вперед, протолкавшись сквозь толпу, и заорать во все горло — «Граф Раймон не убивал легата Пьера! Не приказывал его убить! Нет, святого легата убил я, лично я, оруженосец родом из Бокера, нынче проживающий в Тулузе; своими руками вонзил ему в спину копье, потому что мне не понравилось, как он разговаривал с моим сеньором! И мой сеньор мне этого отродясь не приказывал, я сделал все сам, один, по собственному волению, из пустого вассального рвения! И если б я знал, что станется с моим сеньором и всеми нами за этот грех — лучше бы с камнем на шее бросился в треклятый ледяной зимний Рон в тот самый день, день убийства, чтобы никогда не видеть подобного…»
Но парень-экюйе, бледный и кусающий губы, не закричал, конечно. Сделал резкое движение — но оно растворилось в мягком живом теле толпы. Никто не должен об этом знать, вот как сказал граф Раймон, выслушав тогда зимой его сбивчивое признание; никто не должен никогда узнать об этом — а главное, все равно не поможет. Четверым рыцарям Анри Плантагенета, короля Англии, тоже король ничего не приказывал — так, высказался в сердцах: «Кто бы, мол, избавил меня от чертова надоедливого попа!» А верные вассалы — беда бывает от слишком верных вассалов — поняли все буквально, переглянулись, погрузились на корабль — и рванули вперед, в туманный Альбион, убивать в Кентерберийском соборе святого Тома Бекета… А каялся-то в убийстве кто? Кто в Кентербери спину под розги подставлял, во избежание войны, как не король Анри?.. Потому что повод для войны искали и нашли, можно даже истинному убийце не ходить в одной рубашке мимо гробницы легата Пьера, щеголяя рубцами бичевания: потому что святой мученик здесь, в общем-то, ни при чем. А у парня оруженосца, незадачливого убийцы, в конце концов, старые родители. И он еще пригодится живым, вместе со своей дурацкой преданностью и наклонностями асассина, если война все-таки начнется. Графу понадобятся верные люди — хотя вообще-то за подобные дела тебя следовало бы повесить, парень, но у тебя, в конце концов, родители, а главное — все равно никто не поверит.
…«Если же я нарушу эти статьи, то соглашаюсь, что семь замков будут конфискованы в пользу Церкви, и она войдет во все права, которые я имею над графством Мельгейль. Я хочу и соглашаюсь в таком случае считаться отлученным, тогда пусть падет интердикт на все мои домены, и все, кто мне присягал, консулы или иные, будут освобождены от верности, обязанностей и службы, какой они обязаны мне…
Если же все вышесказанное или что-либо из перечисленного не соблюду, то вновь желаю подвергнуться тем же наказаниям.»
Dixit. Теперь время бичевания.
Крепкая оказалась рука у мэтра Милона. И точно — прямо рыцарь, а не священник. Впрочем, потом он уступил розги епископу Тулузскому и еще одному епископу, которые продолжили его дело по дороге в храм. Сам же легат вел за собой графа Раймона, как собаку на веревке, накинув ему на шею свою епитрахиль; лицо метра так и не изменилось ни разу. Старый граф шел, слегка откинув голову, очень прямо, будто не замечая бичевальщиков; только те, кто стоял совсем близко, видели, как дергается его лицо, как белы плотно сжатые губы. Глаза графа, широко открытые, смотрели поверх поводыря и ярко блестели, и хорошо, что взгляд их не останавливался ни на ком. Толпа дышала своим единым, огромным телом, ахая и постанывая в общем движении следом, хотя было ясно, что внутри почти никому не поместиться — там уже заняли места перед началом церемонии. Нашлись ведь те, кто загодя зрелищу бичевания предпочел зрелище простирания ниц у алтаря — там, где легат от имени Папы Иннокентия должен дать графу отпущение, отпущение, отпущение…
Nunc dimittis, Господи, ныне отпущаеши раба Своего по слову Твоему, с миром, и дай-то Бог, чтобы не зазря. Чтобы только помогло. Отведи беду от перепуганной страны языка Ок. Неведомо каким образом, но не карай так бедного убийцу, чтобы за его грех отвечал весь Тулузен. Лучше пусть он весь покроется паршой с ног до головы, пусть заболеет проказой, ходит с трещоткой и кричит «нечист, нечист», пусть родная мать отвернется от него, пусть он никогда не увидит своей родины, ни высокостенного Бокера, ни розовой Тулузы, ни своего любимого сеньора. Пусть он пробудет в Чистилище сто веков подряд, он-то верит в Чистилище, он же, в общем-то, католик.
Да, матушка моя возразила своему мужу.
Я был так глубоко поражен, что даже забыл о собственном бедственном положении. Отец тоже уставился на нее, приоткрыв рот; потом поднялся, усмехаясь одной стороной рта, и я понял, что он сейчас ее убьет. Господи, только не надо, взмолился я, ради Ваших собственных страданий, ради Вашей доброй матушки, святой Девы, только не надо…
От страха за другого я до того осмелел, что тронулся с места. Мессир Эд медленно поднял руку и ударил матушку в нос, брызнула кровь, она откинула голову и закричала. В следующий миг отец схватил ее за горло обеими руками и стал душить, а я как будто со стороны услышал собственный голос. Вереща, я повис у него на локте, стараясь своею тяжестью оторвать его от шеи матушки; я барахтался, как сумасшедший, и орал во всю глотку, так что перебудил, наверное, пол-деревни. «Душегуб, дьявол, душегуб,» — и с каждым словом мне делалось все легче, свободнее, как будто из меня на кровопускании выходила дурная кровь. И особенно сильным сделалось облегчение, когда я вцепился в отцовскую руку зубами.
Я укусил его пониже локтя, со всех сил сомкнув зубы на твердой от напряжения плоти в частых рыжих волосках, и плоть подалась, как у обычного человека, и я даже почувствовал во рту вкус его крови — это было ужасно, невероятно, и вместе с тем почти что радостно. Последний раз — а я был уверен, что до завтра не доживу — последний раз плачу за все, подумалось мне, терять уже нечего, хоть раз в жизни я тоже сделаю ему больно, за себя самого, за матушку, за незнакомого этого графа, за всех…