Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2
Шрифт:
Мы с Аймериком дотащили до дома каменно-тяжелого Бермона, отдуваясь и отчасти злясь на него — угораздило же виллана умереть так не вовремя, как раз когда мы собирались бежать на стены, смотреть вылазку! Священника-то небось не позовете, спросил я как можно равнодушнее, боясь показаться слишком настойчивым. Вот еще, да чтобы на порог нашего дома — служителя сатаны приглашать, фыркнул Аймерик. Даже если и не был этот виллан истинной веры, католическое бормотание над ухом ему не поможет: мертвяк и есть мертвяк, душа-то уже из него улетела, бормочи, не бормочи — не вернется.
Сестра Жака, как и требовалось от нее, завыла при виде мертвеца — не очень-то горестно, но вполне отвечая требованиям к деревенской плакальщице по едва знакомому мужику… Мы оставили труп на ее попечение, и уж не знаю, где похоронили Бермона — однако к рассвету, когда мы с Аймериком вернулись домой, трупа в доме уже не было. Я жалел его, в самом деле жалел — однако к жалости примешивалось и облегчение: за столом теперь никто не ныл, рассказывая о своем сгоревшем чудесном хозяйстве и остальных
Тот человек, о котором я хотел тебе рассказать, зашел к нам — к мэтру Бернару — в гости как раз в тот самый день, когда была снята осада. Был праздник — почитай что вся Тулуза не спала, до поздней ночи смотрели, как войско графа накатывает волною гнева, как отшатывается обратно прибоем, уходящим в море, втягивается в ворота, унося с собою — своих раненых, франкских пленных… Как отступает, оттягиваясь назад, Монфоров лагерь, вот тебе и непобедимый Монфор — падают их шатры под ногами наших коней, уже не видно столь горделиво торчавшего над всей ставкой красного львиного знамени — они отступают, братья! Монфор отступает! Иисус-Мария, глазам поверить невозможно, но они бегут, мы победили, Тулуза победила, им здорово досталось от Тулузы этой ночью! Я кричал — Иисус-Мария, и то же самое кричал эн Гайярд, и Айма, и еще кто-то, кого я вовсе не знал: не было уже «ни эллина, ни иудея» на этих стенах, ни катара, ни католика: все христиане, все обнимались, крича одни и те же святые имена, и мало кому было дело до тайн доктрины, прикровенной этими именами — все сгорало в изумленной радости. Для меня в радости нашелся дополнительный вкус — я помнил, как брат мрачно говорил у костра под Монтобаном, разматывая вонючую обмотку с ноги, что если с Тулузой не повезет, ну его ко всем чертям, этот поход, вернется он, пожалуй, вместе с войском графа Бара на родину, нет сил сказать, как осточертело драться без гроша в кармане и видеть вокруг все эти провансальские рожи… «Уезжай, Эд. Уезжай домой, владей землей своего отца. Останься жив, навеки уезжай отсюда, забудь обо мне, вырежи мое имя из своего сердца, из своей жизни, Иисус-Мария, сохраните моего брата живым и уведите его прочь».
Я был среди тех, кто встречал с огнем в руках возвращение рыцарей — мы держали факелы, размахивая ими так, что странно, почему не поджигали друг друга от излишней радости; войска вливались в ворота Матабье, и в ворота Сердань — сперва пехота, забрызганные кровью, мокрые от пота люди, обнимавшие кричавших по сторонам их дороги женщин, и женщины ничуть не сопротивлялись, но целовали их, как вернувшихся братьев, и еще ни о чем не спрашивали — просто кричали. Откуда-то взялись фляги — принесенные встречающими, должно быть — и вино ходило из рук в руки, его пили прямо на ходу, а потом шли пыльные и потные кони с хохочущими хриплыми всадниками. Радуйтесь, братья, радуйтесь, сегодня победа — наша, радуйтесь, но не позволяйте себе расслабиться и опьянеть, они еще здесь! Я увидел и его, графа Раймона — только тогда поняв наверняка, что именно за этим я и притащился к воротам Матабье, и более того — стоило явиться ради такой радости. Он ехал в самой середине, меж другими конными, сняв шлем вместе с подшлемником, чтобы ветер охлаждал его мокрое смеющееся лицо. Едущий рядом с ним рыцарь выхватил у кого-то из толпы факел и размахивал им над головой, восклицая странно тонким, сорванным голосом — Толоза! Раймон! Толоза! Наш добрый граф! Граф повернул ко мне невидящее лицо, обнажив в застывшей, не сходящей улыбке яркие зубы, и улыбка его уже была почти гримасой боли, по вискам стекали серые струйки пота, и он был счастлив, и махал рукою в кольчужной перчатке, тоже крича — только слов не разобрать…
Добрый граф наш! И храбрый граф Фуа! Толоза! — надрывался Аймерик, и так я узнал, что старик по левую руку нашего графа — это и есть Раймон-Роже де Фуа, его сильнейший вассал и вернейшее подспорье, а продольные яркие полосы на его наплечниках, будто прочерченные кровью — герб Фуа, конечно, как же я мог ошибиться. Эти самые люди, смеющиеся герои, должно быть, убивали под Монжеем. Но смотрел я только на одного, и когда те проехали, понял, что невольно плачу — впрочем, никого это не удивляло такой ночью. Как будто все грехи отпущены за одну такую ночь, ох, какая ночь, Господи, сказал в стороне от меня голос старика, и взглянув на говорившего, я увидел черную длинную сутану и широкую, с тарелку, тонзуру в жидких волосах, и с удивлением понял, что говоривший — священник, наш священник, католический. Сохрани Боже нашего графа, за эту ночь он заслужил полное отпущение, Монфор уходит.
Какой-то сумасшедший клирик с факелом, обросший и худой, вещал, взобравшись на ступени малого Сен-Сернена, и его слушали. «Ибо вот, сошлись цари — и прошли все мимо, увидели — и изумились, смутились и обратились в бегство! [9] Страх объял их там и мука, как у женщины в родах!» Так сказано в книге Псалмопевца Господня, сказано о Новом Иерусалиме, который возрождается снова и снова, на этот раз в благословенной Тулузе! Посему, братия, встретив франка — убей его, встретив чужого — предай его пламени, потому что нам Господь предназначил стать Народом Его, ибо сказано: «не Мой народ назову Моим народом», — и когда каждый камешек Тулузы будет омыт кровью чужаков, не будем иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Сам Господь осветит нас…» И так далее, и в том же духе. Слушатели безумной проповеди — несколько женщин и простых людей — орали от экстаза, не особо вслушиваясь, что он говорит. Из дверей церкви вышел местный служка и закричал, что нечего слушать еретика, расходитесь, расходитесь, Бог знает, что этот несчастный несет, не дает отпевать покойных, а их так много, что днем не успеваем! После чего мнимый клирик бурно заплакал, брызгая слюной, и поведал всем, что во время вылазки у него убили брата, и не может указывать ему человек, всю осаду просидевший за церковными крепкими стенами. Служка попытался вытолкать его взашей со ступеней, они подрались, негустая толпа слушавших разделилась — одни стояли за проповедника, другие — ортодоксальное меньшинство — приняли сторону дьякона. «Пойдем, — сказал Аймерик, — пусть их дерутся, пойдем на стены, скорее смотреть, как Монфор уходит».
9
Пс. 47, 13–14.
Монфор действительно уходил. До рассвета и даже дольше, когда солнце, восходившее в этих краях удивительно быстро, уже превратилось из благодатного тепла из-за горизонта в шар огня, до рассвета мы стояли на стене, толкая и давя друг друга в желании все рассмотреть — встречая солнце и провожая своих «гостей». Франки сворачивали лагерь, да так спешно, будто все демоны ада подгоняли их кнутами! Палатки стремительно складывали крылья, как закрывающиеся цветы; черные пятна телег, похожие с высоты на больших жуков, спешно ползли, выстраиваясь по дороге на Кастр. Скатертью дорожка! С непрошеными гостями не прощаются! Проваливай, Монфор! Темное пятно, оставшееся на облысевшей равнине на месте лагеря, напоминало кострище, посыпанное угольями и всякой дрянью, которую не успели сжечь перед уходом. Мужчины и женщины поднимали на плечи маленьких детей, чтобы те смотрели, и видели, и запоминали навсегда — гляди, гляди, крошка Пейре, гляди, малышка Сюзанна, так уходят франки и барцы, обломав зубы о Тулузские стены, Тулузу взять нельзя.
Усталые от радости, но совершенно бессонные, огромными компаниями расходились люди по домам, на все лады повторяя потрясающую новость — они отступили, непобедимый Монфор посрамлен, слава доброму нашему графу Раймону, и доблестному графу Фуа, и сенешалю Ажене тоже слава, всем нашим защитникам, и нам, кто таскал камни и собирал раненых, потому что отстояли Тулузу — значит, спасли край. Камнеметы, еще недавно такие важные персоны, стояли на широких местах стен в презрении, никому не нужные, похожие на скелеты геральдических чудо-зверей.
Наверное, не было во всей Тулузе в это утро человека — кроме только тяжело раненых — который бы не напился. Напились и в доме мэтра Бернара.
Почти двухнедельная осада оказалась долгой для наших умов — я стремительно привык к дому, в котором жил, а люди этого дома привыкли ко мне. Наверное, трудно не доверять тому, с кем вместе таскал камни и орал на стенах — то от общего страха, то от общей бешеной радости. Как бы то ни было, я уже не чувствовал себя чужим. И не боялся заговорить за столом, попросить соли или хлеба. Голода мы не успели узнать — слишком недолго длилась осада, к тому же край вокруг Тулузы был попорчен франками только с восточного края, а через Гароннские мосты каждый день переправлялись обозы с белым зерном, крестьяне возили на продажу всякую снедь: яйца, копченое мясо, репу и капусту, и оливки бочками. Именно тогда, в дому мэтра Бернара, я впервые попробовал оливки, которые на Америга добавляла почти в любую еду, а к вину подавала просто так, в большой бронзовой чаше посередь стола. Я из любопытства взял одну черную ягоду, размером побольше вишни, и положил в рот… Эх! Выплюнуть тут же — неучтиво, а проглотить такую гадость я не мог, хоть убей. Сделав вид, что проглотил, и запив поганую ягоду вином, я потихоньку выбрался из-за стола, вроде как в нужник, и за порогом радостно освободился от оливки. А вот впредь тебе наука, дружище — не бери в рот ничего, в чем ты не уверен.
Утром победы нам тоже подали оливки. За столом, кроме всей семьи с мэтром Бернаром во главе (тот весь светился, несмотря на то, что за все время осады не спал больше нескольких часов в сутки), сидели гости — рыцарь Арнаут, крестный и учитель Аймерика, неизменный дядя Мартен, «черная овца» семейства, и одинокий бессемейный вигуэр капитула эн Матфре, которому не с кем было отпраздновать славный день; еще — Жак и его сестра Жакотта, приживалы из деревни; потом — служанка, ходившая за курами, и пара соседок из домов победнее. И я, конечно. С легкой руки рыцаря де Вильмура меня прозвали Франком — но это слово уже как бы потеряло свою этническую окраску, став просто именем собственным, тем более что такое имя в самом деле существовало на свете и ничего обидного в себе не несло. Даже сам рыцарь Арнаут, не доверявший мне в первые дни осады, как будто забыл все подозрения и обращался ко мне просто, как, к примеру, к дяде Мартену или деревенскому Жаку. Жак, кстати, много выпив, обрел ранее невиданную болтливость, все обнимал свою сестру за плечи и толковал желающим и не желающим, какое хорошее хозяйство они заведут теперь, когда прогнали Монфора — отстроят дом лучше прежнего, главное — овцы остались целы, а дом — это пустяки, потому что Жак хитрый, он успел прихватить с собою в Тулузу все накопленные еще отцом деньжата, и припрятал их чрезвычайно хитро — никому не скажет Жак, где лежит железная коробка с монетами, не такой уж он простак! Сестра шикала на него, не желая, чтобы он выдавал семейные тайны; а мэтр Бернар, как ни был благодушен, все же на пятый раз такого сообщения попросил Жака заткнуться.