Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
Шрифт:
— Ну что, граф, ваше светлейшее сиятельство, — узнаешь меня?
Бодуэн не узнавал. Лицо врага в перемежающемся тьмой ночном свете казалось таким одинаковым со всеми остальными вражескими лицами, сколько он их перевидал на своем веку — искаженным той же самой ненавистью, от которой Бодуэну делалось больно по всей поверхности избитого тела. Ненависть он узнавал, конечно, и так к ней привык, так устал от нее, что ничего не ответил, только закрыл глаза (не отвечай им, никому из них — не говори ничего). Он, наверное, убьет меня, подумал Бодуэн — ну и пускай, чем быстрее, тем лучше, прими, Господи, душу мою, libera de mortis aeterna — но лежать и ждать зажмурившись было страшно и мерзко, и он все-таки взглянул в черные узкие глаза — как он думал — своей смерти. Как глупо, подумалось ему, умирать без штанов. Все равно что с девкой застукали или в нужнике. Нечего сказать, негероическая смерть у графа Бодуэна. Не получилось из него графа —
— Так что, узнаешь? — с детской кровавой радостью спросил рыцаришка, пиная его носком сапога в висок. Бодуэн сжал зубы и молчал. — Я тебе однажды обещал выпустить кишки, вонючий предатель. За тех парней, которых ты убивал в Сен-Антонене. За моего брата Амьеля…
(какого еще Амьеля, он что, спятил — Бодуэн должен помнить всех, с кем он дрался за эти четыре года?)
— И еще у меня один должок остался, — ухмыляясь, продолжал тот, пока остальные, гулко и радостно перекликаясь, обирали немногочисленные трупы. Люди, окружавшие живой колеблющейся стеной Бодуэна и его незнакомого мстителя, блестели белыми зубами в желтых клочках свечного света, смеялись.
— Еще один должок… — Улыбаясь по-волчьи, тот потянул из-за пояса плеть. — Пятьдесят раз по заднице, один в один, если ты, конечно, не давал мне достояние в рост. Тогда можно и сотню, я не жадный. Тем более и штанов-то на вас нет, спускать не придется, досточтимый граф, уж не обессудьте — если мы с вами прям сейчас расплатимся…
Он перевернул Бодуэна опять же ногами, перекатывая его, как куль с мукой, но ударить успел всего несколько раз — его оттащили.
— Кончай, Адалард! Прекращай давай!
Кто-то за пределами видимости наоборот кричал — «валяй, Адалард» — но приказавший кончать был главнее, не иначе как сам Ратье, или, может быть, Ольмский сеньор, гостеприимный хозяин и добрый отец.
Бодуэна вздернули на ноги. Адалард, почти узнанный (я когда-то где-то видел его пленником… Связанным… Выкупили?), остервенело врезал ему несколько раз по уже и так разбитому лицу. Тот сглотнул кровь, не желая тратить ее на плевки в эти свинские и слоновьи лица, пляской смерти выступавшие отовсюду.
— Не бить! Не сметь! — надрывался Ратье, отпихивая разошедшегося мстителя. — Раймон тебя удавит, если мы его живого не довезем!
И, последним аргументом, латной рукой вцепляясь Адаларду в плечо:
— Дерьмо, мне же тоже хочется, да я терплю!
И, чтобы избежать искушения выбить Бодуэну зуб-другой, поспешно отвернулся, отдавая приказ немедленно отправляться гонцу в Тулузу.
Так и выяснил Бодуэн, что волей-неволей ему придется еще раз встретиться с братом. И как ни странно, он был этому до отвращения рад. Хотел поглядеть, с каким лицом Раймон его будет убивать. Стоило стараться — дожил-таки до дня, когда его брат будет глядеть только на него. И как еще глядеть — не отводя глаз. И если не небо — то сам Бодуэн успеет спросить Раймона глазами: «Где брат твой, кровь которого вопиет от земли?» [1] Бодуэн сам знал, что это обман. Авель из него не получится, потому что его приношение Господь отвергал с самого начала. Потому что Раймон ему никогда не завидовал, не желал его убивать. Потому что кровь его, простого грешника, не будет вопить от земли никогда. Но и обман может дать утешение: он в самом деле хотел видеть Раймона.
1
Быт. 3-14.
В Монтобан оба брата прибыли с небольшим разрывом, Раймон на пару суток позже Бодуэна. Хотя от Тулузы было добираться дальше, да прибавьте еще время на дорогу гонца, но из Ольма веселому Бодуэнову эскорту пришлось ехать кружным путем, по лесам, партизанскими тропами. Все чтобы миновать Кастельно-Монратье, где сидел крепкий франкский гарнизон. Проезжая мимо бывшего своего замка, который формально все еще принадлежал Бодуэну, эн Ратье не выдержал-таки и врезал ему по зубам. И между ног, разумно предполагая, что вот уж тешиться с девочками Бодуэну точно не придется. А зубы надлежало сохранить для разговора с братом; отсутствие зубов скорее могло быть замечено графом Тулузским. Все равно пары резцов Бодуэн к концу пути не досчитывался — то один, то другой файдит «не выдерживал», и Ратье не мог их в этом винить. Просил только бить не по морде и не в копчик — все-таки пленному надо ехать на коне — а по бокам и животу, потому что уж внутренности-то его никто рассматривать точно не будет. Почки у Бодуэна давно уже были плохи — он подхватил болезнь во время зимних войн в Провансе, куда пятнадцать лет назад послал его брат-сеньор, усмирять баронов де Бау. Так что его особенно не удивляло, что он снова начал мочиться кровью. Порой трясущемуся в седле связанному Бодуэну казалось, что душа уже начинает отделяться от избитого, онемевшего от мороза тела. Им владело странное оцепенение. Он не жалел о Монфоре, ни о ком другом, кого успел назвать своими друзьями и братьями по оружию. В конце концов, иного он и не ждал: рано или поздно должно было случиться так, чтобы они остались наедине с Раймоном, и один из них обязан был умереть. Скорее уж Бодуэн, который всегда меньше годился для жизни. Над головой мерно качались голые ветки, длинные веревки окситанских лесных терний, лапы длинноиглых южных сосен — совсем иных, чем в Иль-де-Франсе. Бодуэн дышал, с удовольствием впитывая вкусный воздух этой чужой земли, за двадцать лет так и не ставшей ему родной, и думал, каково это, когда ты умираешь и предстаешь один на один перед холодным и спокойным небесным светом, сочившимся сквозь зимнюю путаницу ветвей. Ведь каждому человеку рано или поздно приходится это сделать — хорошо, что у него, Бодуэна, хотя бы есть время немного подготовиться. Заметив, что молчаливый пленник смотрит вверх и ищет в этом силу молчать, ему стали надевать на голову мешок. Дни стояли серые, порой сыпал мелкий дождь. А по прибытии в Монтобан вдруг ударил мороз, пока Бодуэн ехал в седле, мешок на его лице покрылся инеем в месте его дыхания. Когда холщовую маску сорвали, в глаза Бодуэну ударило солнце, и он успел жадно посмотреть в его ослепительное лицо, прежде чем оказался в замковой темнице.
Бодуэн успел построить очень красивую виселицу из соломинок, сломать ее, в задумчивости соорудить новую фигуру — склеенный кусочком хлеба в поперечине тау-образный крест. Хлеб возбуждал его: подумаешь, от малого кусочка много дерьма не будет! Он знал, что есть нельзя, и нарочно вывалял свою краюху в земле — но она продолжала вызывать прилив слюны.
Окон в Монтобанской темнице не было — этим она невыгодно отличалась от многих других подземелий, где есть хотя бы бойницеобразное окошко под потолком. Хотя по зимнему времени так и лучше — не слишком-то холодно. Смешно, что в подземелье — настоящем глухом подземелье — зимой и летом одинаковая стужа. Зимой, впрочем, там теплее, чем снаружи. А свечка у Бодуэна имелась — доброхоты каждый раз приносили свечки вместе с супом. О суп Бодуэн грел руки, чтобы утишить боль в ломивших от холода и сырости суставах, а когда варево остывало, выливал его в угол темницы, тот, в который он приспособился мочиться. А при свете свечи развлекал себя мыслями о странном Боге, любимом Боге, которому он вроде как дал обет служить. О том, как этого Бога и Человека тоже били чем попало, и по голове, и по всему остальному, а слуга-то ведь не больше господина. Мыслить о Боге не получалось, потому что смерть была по-прежнему страшна, а под веками то и дело всплывало смуглое длинноносое лицо Раймона. Что скажешь, брат? Что ты скажешь мне теперь?
Он так долго — всю дорогу — разговаривал с Раймоном воображаемым, что когда в темницу вошел с большим канделябром в руке Раймон настоящий, Бодуэн не сразу его узнал.
Его брат, оказывается, не изменился. Постарел — да, в волосах прибавилось ярко-белых прядок — тоже да. Но это было то же самое лицо, то же самое. И на сей раз Раймон по-настоящему смотрел на Бодуэна, никуда не денешься — видел его. Бодуэн испытал короткий приступ мстительной радости — он увидел, что Раймону больно на него смотреть, что Раймон измучен, что глаза и подглазные круги у него темны от внутренней огромной усталости. Остатки мстительности советовали Бодуэну запахнуть шерстяное одеяло, в которое он кутался, и отвернуться от брата к стене. Но остатки чего-то другого… не позволяли ему этого сделать. Он молча смотрел на Раймона, на графа Сен-Жерменского, или же Сен-Жильского, на герцога Нарбоннского и маркиза Прованского, на своего старшего брата, и глаза у обоих братьев были карие, одинаковые.
Раймон поставил на пол пятисвечник, бросил рядом запас свечей. Разговор предстоял, возможно, долгий. Быстро и яростно граф отослал свой многочисленный эскорт. Подошел куда ближе, чем позволяла безопасность: длина цепи позволяла Бодуэну до него дотянуться, если бы тот захотел. Но он не хотел. Он все так же смотрел старшему в глаза — и этот долгий-долгий темный взгляд абсолютного понимания стоил четырех лет пути. Стоил Монферрана, и Брюникеля, и Мюрета. И Ольмской позорной ночки без штанов.
Раймон заговорил не сразу. Вообще-то ему принесли деревянный стул — но он подтянул к себе одеяло и сел на него, по-сарацински скрестив ноги.
— И что я должен с тобой делать…? — спросил он, глотая слово «брат», глотая слова «Бодуэн предатель» — все слова, которыми он мог бы обратиться к этому человеку. Бодуэн ничего не ответил. Только улыбнулся — кривой улыбкой Раймона Пятого, наложенной на по-франкски неподвижное лицо.
— Как только я отсюда выйду, будет баронский суд, — продолжал Раймон, не отпуская его взгляда, и Бодуэн снова оказался на миг в тех временах, когда старший брат мог делать с ним все, что угодно. Взгляд глаза в глаза. Приказ. И Бодуэн ехал улаживать братские дела от одной усобицы в другую или охранять слабый замок Монферран, не давая себе времени зарастить раны, без надежды когда-нибудь получить отцовское наследство… Пришел конец наваждению, теперь мы квиты, подумал Бодуэн, отводя глаза. Это далось ему так легко, что он обрадовался невиданному ощущению свободы. Ради нее, опять же, стоило так долго идти.