Рыцари былого и грядущего. Том II
Шрифт:
— Начинаю въезжать. Кажется, именно с этим обстоятельством и связана наша симпатия к исламу: мусульмане — верующие, которые противостоят безбожникам.
— Дальше будет ещё много обстоятельств, в том числе и не самых для ислама приятных, но пока заостримся на этом. Недавно прочитал очень мощный роман современной писательницы Елены Чудиновой «Мечеть Парижской Богоматери». Чудинова описывает Францию, где власть захватили мусульмане. Француженки ходят в паранджах, все совершают намаз, а кто вчера был Жаном, тот сегодня Абдулла. Мороз по коже пробегает, жутковато видеть Париж таким. А потом начинаешь понимать, что этот протест носит чисто культурный характер. Мусульмане отбили Париж не у христиан, а у безбожников, в каковых уже давно в большинстве своём превратились французы. И если Париж принадлежит людям, которые верят в Бога и которые одержали победу над атеистами — это страшно? Страшно на том лишь основании, что во Франции теперь доминирует другой тип культуры? На таких изломах становится хорошо
— Да, похоже, ты прав. Я, кстати, замечал, что мусульман максимально ненавидят именно атеисты и ненавидят как раз за то, что мусульмане верят в Бога очень ревностно и бескомпромиссно. Нелепо было бы нам, христианам, присоединяться к этой ненависти. В противостоянии безбожному миру мусульмане — наши союзники. И всё-таки я не хочу, чтобы француженки ходили в паранджах.
— Но это лучше, чем если бы они ходили полуголые, что сегодня — сплошь и рядом и не много кого смущает, включая христиан чья «терпимость» порою простирается слишком далеко, а вера не имеет никакого отношения к повседневности. А для мусульман вера — это не что-то такое по воскресеньям, а сумма принципов, по которым они выстаивают всю свою жизнь. Они каждую минуту — на работе, на улице, в кафе — ведут себя, как мусульмане. Именно это, в первую очередь, раздражает не только атеистов, но и нашу христианскую интеллигенцию, привыкшую чётко разграничивать религию и жизнь. В воскресенье я иду в церковь, а в понедельник — на фестиваль продвинутого кино, где будут крутить порнушку. Ведь — «это же искусство». Во вторник я вместе с коммунистами буду требовать социальной справедливости, забывая о том, что коммунистическая идеология построена на отрицании Бога. В среду я буду брататься с буддистами, так же отрицающими Бога. «Ведь мы же не дикари, со всеми надо дружить». А вот если ты мусульманин — не будет в твоей жизни ни порнухи, ни коммунистов, ни буддистов. И ты не раз в месяц будешь молится, а пять раз в день, и не у себя в спальне или в церковном закутке — ты будешь падать на колени посреди базара, посреди офиса или на тротуаре, едва заслышав с минарета крик муэдзина, призывающий к намазу. Скажи мне, Андрюха, разве такая ревность в поклонении Богу не должна вызывать восхищение любого искреннего христианина?
— Всё так, всё так, — задумчиво и без удовольствия согласился Сиверцев. — Значит сегодня религиозные войны между христианами и мусульманами уже невозможны?
— А тебя это печалит?
— Да нет, какая тут печаль. Но ведь вражда-то сохраняется. И мусульмане по-прежнему готовы резать христиан. Это мы не готовы к симметричному ответу.
— Осталось лишь разобраться, «мы» — это кто? Смотрел недавно исламские источники, почти везде есть характерная формулировка: «мусульмане и европейцы». То есть с одной стороны — религиозная группа, а с другой — географическая общность. И мы прекрасно понимаем, что формулируя тему таким образом, мусульмане правы. Вера против географии. Откуда тут взяться конфликту на религиозной почве? Западный же учёный Монтгомери озаглавил свою работу: «Влияние исламской науки на средневековую Европу». А почему он, интересно, не сформулировал иначе: «Влияние арабской науки на христианский мир»? Да потому что всё правильно: Хорезми — исламский учёный, а Коперник — европеец. Джихада в наше время может быть сколько угодно, а крестовые походы невозможны. И тогда встаёт вопрос: против кого ведётся джихад? Теперь уже не против христиан, а против безбожных европейцев.
— Значит, тебе нравится такой джихад? Ты, может быть, не против в нём поучаствовать?
— Не передергивай, Андрюха. Моя условная и относительная симпатия к исламу не простирается столь далеко. Я могу сражаться только за Христа. Но перед лицом безбожного мира я порою могу видеть в мусульманах союзников.
— Но ведь Орден жив. Храмовники сражаются. Значит, теперь уже не с мусульманами?
— Нет, конечно же. В эпоху крестовых походов на геополитической карте не было одного мощного игрока — воинствующего безбожия. Теперь этот игрок захватил большую часть мира. При таком раскладе христианской военной элите надо обезуметь, чтобы пойти на вооружённое столкновение с исламом.
— А я всё же не стал бы исключать возможность вооружённого столкновения между мусульманами и христианами. Именно христианами, а не европейцами.
— Я тоже такой возможности не исключаю. Всё зависит от адекватности мусульман. Если воины джихада начнут разрушать христианские храмы и резать наших священников — они увидят перед собой крестоносцев. Европейцы, которые ещё вчера были совершенно безразличны к христианству, вдруг осознают, что они — христиане. И тогда между нами вновь может вспыхнуть война за веру.
В этом смысле у романа «Мечеть Парижской Богоматери» [6] очень характерный финал.
Изображённое в романе сопротивление «новому исламскому порядку» преимущественно не христианское, а «культурное», христиане там в абсолютном меньшинстве.
6
Этот роман на самом деле вышел позже, чем происходит действие нашего романа, так же как и некоторые другие далее упоминаемые книги.
— Ты считаешь этот финал нелогичным?
— Да как раз наоборот. В жизни такой переворот в сознании вполне может произойти. Люди, привыкшие делать из культуры идола, перед лицом антихристианской агрессии вдруг могут осознать себя христианами. Ради единственной литургии можно пожертвовать не только собором, но и всеми сокровищами мировой культуры, если нет выбора. И никому не посоветовал бы ставить европейцев в такую позицию.
Дмитрий во всё время диалога продолжал оставаться спокойным, тон не повышал, но выглядел исполненным удивительного вдохновения. Его глаза не горели, а светились. Разгладились морщины на лице, в котором твёрдость и религиозность замечательно сочетались с полным отсутствием озлобления или агрессивности. «Настоящий рыцарь веры» — подумал Андрей, чувствуя, что этот разговор его самого перевозбудил до крайности, чего он совершенно не чувствовал в командоре. Сиверцеву захотелось как-то всё же поменять тональность разговора.
— Мессир, вы говорили о том, что Саше пришлось потом долго «соскабливать» с себя ислам. И, говоря об этом, вы отнюдь не излучали симпатии к исламу.
Дмитрий тяжело вздохнул:
— Это очень больная для меня тема. Война в Афганистане закончилась, последний советский солдат покинул эту страну. Но не все покинули. Бывшие наши пленные, принявшие ислам порою под угрозой смерти, теперь уже добровольно остаются в Афгане, потому что дорожат своей новой верой и хотят жить в исламском мире. В этом их счастье, и в этом их трагедия. В Союзе они никогда не видели живой веры и уж тем более не встречались с мужественной религиозностью. Ислам их очаровал, это вполне естественно и закономерно. Это была их первая встреча с Богом, и они выбрали Бога, отвергнув безбожие. Хороший шаг, радостный? Но теперь невозвращенцы отвергают уже христианство. Это страшная трагедия. Ислам по сравнению с христианством — вера рациональная, холодная, порою просто мертвящая. Вера без любви. Наверное, атеисту проще стать христианином, чем мусульманину. Впрочем, и атеисты разные, и мусульмане тоже, так что не стал бы настаивать на этом утверждении, а парней жалко. Самые лучшие, самые духовно развитые ребята, испытывая мучительную жажду веры, не дождавшись встречи со Христом, приняли религию, которая не может удовлетворить и десятой части их реальных духовных запросов. Сашин случай — особый. Он смог перебраться от ислама к христианству только благодаря Шаху. Ни один христианский священник ни в чём не смог бы убедить новоиспечённого мусульманина. А Шах, мусульманизированный христианин, оказался очень удачным мостиком от ислама ко Христу. Но мусульманин, принявший христианство, склонен и христианство воспринимать по-мусульмански — жестко, радикально, рационально, упрощённо. Избавится от этих стереотипов восприятия — тяжелейший духовный труд.
— Мне трудно это понять.
— Просто ты плохо знаешь ислам.
— Хочу Коран прочитать.
— Валяй.
В Харисе они разместились в маленьком уютном домике на окраине. Хозяин, отдав им ключи, сразу же куда-то исчез. Дмитрий предупредил Сиверцева, что из дома они выйдут только для того, чтобы сесть в вертолёт, осмотр окрестностей на сей раз не входил в их планы. В чистой уютной комнате холодильник ломился от еды, которой им двоим хватило бы на неделю. Был так же шкаф с книгами в основном религиозного содержания, среди которых Сиверцев нашёл Коран, с увлечением в него погрузившись.
Дмитрий время от времени куда-то исчезал и, появившись в очередной раз, сказал, что они проведут здесь ещё не меньше суток. Сложилась самая благоприятная ситуация для ведения бесконечных религиозных диспутов.
— Как тебе Коран? — спросил командор.
— Проглотил на раз. Очень неожиданная книга. Масса открытий.
— Например?
— Да вот хотя бы отношение к христианству. Весь Коран пронизан очень большим почтением и ко Христу, и к Богородице, и к самим христианам тоже. Мне очень понравилось: «Ты, конечно, найдёшь, что самые близкие по любви к уверовавшим те, которые говорят: «Мы — христиане!». Это потому что среди них есть иереи и монахи, и что они не превозносятся» (5;85). Или вот ещё, куда уж красноречивее: «Евангелие, в котором руководство и свет» (5;50). А вот что говорит Коран, обращаясь к иудеям и христианам: «Разве вы станете препираться с нами из-за Аллаха, когда Он — наш Господь и ваш Господь» (2;133). «Наш Бог и ваш Бог един» (29;45).