Рыжая птица удачи
Шрифт:
Ну, а теперь пусть поработает.
— Догадайся, Язва, чего я от тебя хочу сейчас, — тихо, почти неслышно, но властно. Так, как должен говорить хозяин этой ночи. — И запомни — мне не хотелось бы шевелить руками, так что сделай всё сам.
Щенок оказался понятливым. Но, чёрт побери, почему он даже не помедлил, прежде чем коснулся пряжки на поясе Хана? И где ненависть и отвращение? Ч-чёрт… Что это за взгляд, почему всё так, вернее, совсем не так?!
Нет, не надо! Это совсем не то!
— Стой! — а вот теперь у него неконтролируемо сбилось дыхание, и голос сорвался.
Дьявол,
Хан отшатнулся назад и почти упал обратно в кресло, на ходу торопливо приводя в порядок одежду. Он сам ещё не совсем понял, что его не устраивало. Вот же оно, то, что щекотало воображение, вот он, реванш за всё, ведь впереди целая ночь развлечений! Впервые за долгое время с ним без всякой наркоты тот, кого он действительно так давно хотел получить в свою власть, кого хотел унизить, уничтожить, сломать… и впервые этот щенок смотрит без насмешки, готов выполнить любое желание, даже то, которое чуть не выполнил только что — такое случается раз в жизни!
Вот же оно. Язва сейчас не должен быть таким. Это даже не покорность. Это что-то такое, чего не должно быть. Он не перешагивает через свою гордость, не делает над собой усилий, подавляя гнев. Он не сломался, но всё равно готов сделать всё это… Почему? Ради чего? Ради гипотетической возможности получить этот чёртов кристалл?
— Что тебе нужно? — сорвалось с губ раньше, чем он успел подумать, а стоит ли это спрашивать.
Секунда молчания и короткое, ровное и всё такое же бесстрастное:
— Феникс.
Конечно. «…Как далеко может зайти твоя любовь…» А вот так далеко. Съел, Чернов? И ведь правда — далеко. Он сделает всё, что ты ему сейчас прикажешь, прыгнет с пятнадцатого этажа, огрызёт себе руку — что ему какой-то минет. Просто потому, что у него есть тот, ради кого это стоит сделать.
— Скажи, Дима… А почему ты так уверен, что это поможет? — плевать на то, что он не собирался сегодня разговаривать, а только приказывать, плевать на рушащийся план. Он хотел понять.
Снова молчание.
— Ты сам сказал — у меня нет выбора.
— А если я обману?
Пожатие плечами.
— Значит, обманешь. Но я сделаю всё… что будет зависеть от меня.
Хан привалился к спинке кресла. Не было сил видеть эту коленопреклонённую фигуру, не было сил смотреть в эти глаза. Хорошо ещё, сумерки как раз накрыли комнату, и взгляд Язвы стал совсем непроницаемым.
Ну, продолжай же! Щенок готов, он сдался. Он твой, делай, что хотел.
Но он хотел совсем не этого. Он хотел страданий, нечеловеческих усилий по преодолению себя, ломки и лютой ненависти в глазах. Но никак не этой мягкой, почти нежной податливости. Потому что это была не уступка обстоятельствам, не вынужденное подавление чувства собственного достоинства. Это было нечто другое. То, что Хан никогда не понимал и не принимал, существование чего он не мог отрицать, но с чем никогда не сталкивался в реальности.
Жертва. Язва сознательно отрёкся от самого себя, от своей гордости и от самой своей сущности, только ради иллюзорной возможности освобождения того, другого.
Это было понятно и ясно, как только что угасший день. И при этом находилось выше понимания. И подавляло своей непонятностью и очевидной ясностью. И что делать со всем этим, Хан не знал. Чуть ли не впервые в жизни он не мог воспользоваться тем, что само легло в руки, что он так долго выстраивал. Местью, которую долго ждал.
Потому что он — не жертвенный алтарь! Он — Александр Чернов, и участвовать в акте искупления и жертвоприношения ему не улыбается.
— Дьявол тебя побери! — в руку подвернулся пульт.
Вспыхнул ослепительный, как ему показалось, свет. Язве, видимо, тоже так показалось, потому что он закрыл глаза, просто прикрыл веки, не шевельнув рукой.
— Поднимайся, придурок!
Куда только девалось его наслаждение ситуацией… Хотелось как можно скорее прекратить это, выгнать Язву, чтобы больше никогда не видеть этого взгляда ягнёнка на заклании, чтобы прогнать ощущение того, что его снова использовали, причём тот, кого он собирался использовать сам. Хан выругался, сам себя ненавидя за то, что выругался вслух, и швырнул кристаллом в щенка.
Реакция у того всегда была хорошей, и блестящий кристалл он поймал раньше, чем понял — что это.
— Он никогда не был у меня, Язва, — выплюнул Хан. — И съемка эта — чушь собачья, я не некрофил, трахать лихорадочное бесчувственное тело не входит в список моих сексуальных предпочтений. Так что не дёргайся, никто твоего Феникса не тронул, а от того, что я его один раз перед камерой полапал, ему хуже не стало.
Злость на самого себя и на этого тронутого умом осла так душила Хана, что он готов был рассказать всё, лишь бы дотянуться, достучаться до спрятанной в самый дальний угол ослиной гордости, хоть так заставить Язву почувствовать себя униженным.
— Ты повёлся на сочинённую специально для тебя байку, идиот! Ты чуть было не отсосал мне за этот никому не нужный кристалл! Подавись ты им!
Он остановился на секунду перевести дыхание, и тут его буквально оглушил всё тот же ровный голос:
— Тогда зачем же ты остановился?
— Потому что мне на хрен не сдались твои жертвы! Я не желаю способствовать твоему самобичеванию. Иди и объясняй своему Фениксу, зачем ты в него стрелял. Провалитесь вы все!
Я не дам тебе возможности снять с себя эту вину с моей помощью. Слишком много чести. Иди и разбирайся со своими грехами сам, щенок. И нет, сейчас я не скажу тебе ничего про твою красотку, как бы ни хотелось добить тебя хотя бы этим. Но это лучше приберечь, хватит на сегодня спектаклей, убирайся от меня, оставь меня в покое.
— Где копия?
Обнаглел, мерзавец. Хан вздохнул.
— А копия останется у меня. Я ещё жить хочу, Гордеев.
У него не оставалось никаких сил, чтобы разговаривать, хотелось только одного — чтобы Язва поскорее ушёл. Он был готов сам вытолкать придурка за дверь, но навалившаяся вдруг усталость принесла прояснение — дело-то ещё не доделано. К чёрту спектакль. Лазарев всё ещё там.
— Строганов живёт в Солнечном, там же на Каджеро. Он твоего драгоценного Феникса и вытащил, у него и валяется твоя Жертва, Кривой Глаз — Дрожащая Рука.