Рыжеволосая девушка
Шрифт:
— Не так важно изучить право, — сказала я. — Вскоре придется по-настоящему насаждать право…
Я видела, как Мэйсфелт усердно кивал головой.
— Именно придется, — вставил он. — Ради демократии. Чтобы сагитированное меньшинство не навязывало своей воли большинству. Голландский народ отвергает всякий экстремизм… Возможно, экстремизм будет пригоден для разрешения проблем в отсталых районах, как, например, в Восточной Европе и на Балканах; своеобразная форма красной диктатуры… Вот так. Здесь, конечно, это не пройдет.
Я восстановила утраченное было душевное равновесие.
— Я не верю, господин Мэйсфелт, чтобы кто-либо из присутствующих здесь мог утверждать или предсказывать нечто подобное относительно Голландии, — заявила я. — Я верю, что делом самого голландского народа будет выбрать и создать себе такие формы жизни, которые соответствуют
Паули ударил ладонью по своему бюро.
— Вот это юрист! — воскликнул он. — Отличная формулировка, госпожа С.! Примите мои поздравления… Однако вы знаете, конечно, что в Лондоне, вероятно, настолько преуспели, что уже разработали формы жизни на ближайшее будущее. Там смотрят на создавшуюся здесь обстановку со стороны, то есть объективно. Вы должны согласиться, что в этом смысле любое эмигрантское правительство имеет, преимущество.
— Можете думать что и как вам угодно, — бесцеремонно заявила я. — Но здесь были все мы, мы знаем, о чем здесь люди думали и на что надеялись… и мы можем иметь собственное мнение на этот счет…
— У каждого свои мечты и надежды, — сказал инженер Каапстадт, скептически усмехаясь, — за исключением общего желания — видеть, как прогонят немцев.
Больше я ничего не сказала. Я чувствовала, что разговор не кончится по-хорошему. Меня и так уже спровоцировали высказать свое мнение о тех вещах, о которых я предпочитала умалчивать, а если делилась, то лишь со своими товарищами. Взглянув на часики и испытывая привычную отвратительную неловкость, я сказала, что меня ждут в Гарлеме. Все трое встали со своих мест и попрощались со мной серьезно и учтиво. Паули еще раз заверил меня, что он очень благодарен нам, трем девушкам, и затем спросил, не обижусь ли я, если он предложит мне пачку сигарет… Я засмеялась и покачала головой.
— Не в качестве вознаграждения, — пояснил он. — Такое нельзя оплатить. А в знак моего уважения к вашей личности.
Я спрятала в карман пачку сигарет и уже на пороге нижней комнаты помахала на прощание товарищам и ушла.
После рождества облавы еще участились. Мужчины от шестнадцати до пятидесяти лет не отваживались показываться на улице. Немецкие удостоверения — Ausweise — больше не принимались во внимание. У каждого, кто попадался немцам в лапы, они отбирали деньги, часы и кольца, затем направляли захваченных ими людей в Германию. Нетрудно было представить себе, какой ужасный хаос, какие настроения в ожидании катастрофы царили внутри Германии, если работу заводов, поездов, предприятий поддерживали лишь при помощи рабского труда согнанных отовсюду иностранных рабочих, ибо только таким образом удавалось вооружить и отправить на фронт последнего немецкого рабочего, который стоял за токарным станком или обслуживал железнодорожный состав. Когда я вышла на улицу, я увидела там только женщин и детей. Дети, спотыкаясь, брели в бесплатную общественную столовую и тащили с собой кастрюльки и ведерки. Правда, порция супа в общественной столовой была уменьшена с литра до четверти литра. Мутная водица с запахом капустных кочерыжек, репы и свеклы. Такая еда согревала желудок на полчаса или час, а после только хуже становилось.
Я раздумывала над своим разговором с фелзенцами. Трое мужчин, с которыми я вела разговор, безусловно, имели свое собственное мнение относительно того, что должно стать с нашей страной после войны. Слово «Лондон» не сходило у них с языка. Они, разумеется, поддерживали контакт с заморским правительством. Можно ли возразить что-нибудь против этого? Нет, ничего. Только как это получилось, что я и мои товарищи никогда не имели такого контакта? Мы были вроде как бы бедные родственники, те, которых, как известно, всегда и везде обижают… Нет. Не надо быть несправедливой. Паули и Каапстадт честно поблагодарили меня, высказали свое искреннее восхищение нами… Один только Мэйсфелт откровенно и отнюдь не галантно сделал выпад против коммунизма. Ну что ж! Он принадлежал к так называемым социал-демократам, которые считали рабочих-коммунистов врагами, к тому сорту людей, который уже обречен историей…
Я рассказала товарищам о своей беседе в фелзенском штабе. Рулант состроил такую физиономию, будто счастлив был, что не имел с фелзенцами никакого дела. Товарищи выкурили пачку сигарет, которую дал мне Паули, — я, впрочем, и не собиралась оставлять ее для себя. Настроение было неважное, даже более подавленное, чем год назад, когда нашу группу лишили возможности действовать. Я вспомнила, как приблизительно в это же время
Мучения голода с каждым днем становились все более жестокими. Рулант сказал, что запасы продуктов у него скоро кончатся и он намерен после Нового года уменьшить пайки для участников группы и членов их семейств. На этой неделе я впервые видела, как на улице умирает человек. Собственно говоря, этот человек— ему могло быть лет шестьдесят-семьдесят — уже умер; однажды утром я увидела, что он лежит под деревом на Брауэрскаде. Возле него стояло несколько человек; они сочувствовали ему, но были бессильны помочь, жестокие в своей сдержанности. Я подошла ближе и спросила, не нужно ли послать за помощью. Один мужчина поглядел на меня большими, голодными глазами и сказал: — Ему теперь не нужна помощь. Ты же сама видишь.
Только тогда я хорошенько вгляделась в лежавшего мужчину. На нем было поношенное пальтишко, старая круглая шляпа сползла ему на нос. Нижняя часть лица была желтая и морщинистая.
— Может быть, надо унести его отсюда? — спросила я.
— Ну да! — ворчливо проговорил какой-то другой человек. — Мы можем известить полицию, и больше ничего. Теперь то и дело кто-нибудь умирает.
Известить полицию я предоставила своим согражданам. Я словно видела, как жалкое тело умершего кладут на ручную тележку и увозят. Я и прежде видела в моем родном городе бедняков. Конечно, и раньше бедняки голодали. Но ни один человек еще не умирал от голода. Теперь они умирают. В богатом Гарлеме. В Голландии. Несколько солдат вермахта прошли мимо дерева, возле которого лежал покойник в своей поношенной чиновничьей куртке и круглой шляпе. Немцы даже не взглянули на него. На этой же неделе я встретила нескольких полицейских с ручной тележкой, прикрытой парусиной. Мертвецы, которых они перевозили, были до того тощие, что никак нельзя было предположить, что под парусиной лежат человеческие останки. Товарищи в штабе рассказывали об аналогичных случаях. Умирали старики и дети. Как во время эпидемии «испанки», говорили Рулант и Вихер, помнившие восемнадцатый и девятнадцатый годы. За день до Нового года наместник нацистов в Голландии милостиво объявил, что жителям западных районов разрешается запасаться продовольствием в восточных и северных провинциях. Это официальное сообщение было составлено в торжественном и покровительственном тоне, как будто людям, умиравшим в оккупированной Голландии, делалось величайшее одолжение.
Немецкая гуманность еще раз показала себя… Мы не представляли, каким образом можно делать эти запасы. Пока свободен был один лишь путь — водою. Англичане, как птицы-грифы, носились над нашей территорией, готовые пустить ко дну любой транспорт. Им сверху трудно было разобрать, перевозят ли картофель для голодающих голландцев или немцы снабжают самих себя. Пока что вряд ли можно рассчитывать, что мы будем купаться в океане нового изобилия…
В тот же день после обеда, когда я возвращалась из «Испанских дубов», я увидела, как кто-то, тяжело шаркая ногами, идет со стороны Лейдсефаарт. Он действительно еле волочил ноги, но я узнала его. Сердце подкатилось комком к горлу, я почувствовала себя несчастной и беспомощной; представившаяся мне зимняя картина — голые деревья, и грязный снег, и дома, которые были похожи на куски темного льда, — все это закружилось перед моими глазами… Я глубоко перевела дух и побежала за мужчиной.
— Отец!.. Отец!.. — позвала я приглушенным голосом, прежде чем до моего сознания дошло, что я делаю.
Отец повернулся ко мне. Я испугалась при виде его похудевшего, встревоженного лица. Никогда еще не видела я его таким истощенным. Шляпа спустилась ему на самые уши. Его подбородок, весь в морщинах и складках, уткнулся в толстую вязаную шаль. Я видела, как расширились у него глаза, он поднял руку, другой рукой он тяжело оперся о палку. Я огляделась вокруг. На улице не было ни души. Я отважилась и подошла к отцу, обняла его одной рукой и прижалась лицом к его лицу. И сразу же почувствовала, что оно мокро. Свободной рукой отец похлопал меня по спине: