Рыжонка
Шрифт:
Поэт Иван Молчанов прочитал в какой-то молодежной газете об очередном злодействе кулаков, которые в глухом сибирском селе сожгли заживо тракториста Петра Дьякова, и сочинил эту песенку, тотчас же облетевшую все города и веси страны. Позже, впрочем, выяснилось, что сгорел лишь трактор, а сам тракторист каким-то чудом остался жив, сражался потом на фронтах Великой Отечественной. Молчановская песенка, однако, продолжала звучать. Поют ее кое-где
Директор школы придумал для нас чрезвычайно важное дело — сопровождать «красные обозы» с хлебом в район. Михаил Федотович вооружил нас пионерскими барабаном и горном. Всю дорогу от Монастырского до Баланды мы самозабвенно, без передышки, барабанили и дудели, подбадривая мужиков, которые сидели на возах с рожью и пшеницей, нахохлившись. Ни наше усердие, ни красный флаг на передней подводе что-то не веселили их.
Ванька, выпучив глаза и надув щеки, отчаянно дудел, а я колотил в барабан двумя выкрашенными в алый цвет палочками. Прекращали дудеть и стучать для того лишь, чтобы пропеть:
Красный барабанщик, Красный барабанщик Крепко спал, крепко спал. Вдруг проснулся, встрепенулся — Всех буржуев разогнал!Все это происходило тогда, когда не только двор, но и дом наш наполовину опустел: Санька, сделавшись учетчиком тракторной бригады, ночевал вместе с Ленькой в поле, в будке, которую не без гордости называли тракторной. Отец, вконец рассорившись с Ворониным, перебрался в Малую Екатериновку, большое украинское село в тридцати километрах от Монастырского, прихватив с собою и Селяниху [23] . Сестра, у которой не сложился брак с Акимом Архиповым, уехала к дяде Пашке в город Гдов, где вскоре вновь, но на этот раз уже счастливо, вышла замуж. В доме оставалось по сути нас трое: дедушка, мама и я, ну, а во дворе, как уже сказано, Рыжонка и несколько кур.
23
Об этом подробно рассказывается в «Драчунах».
Опустел и новый большой дом отца Василия. Папанька успел-таки «выправить» для него нужные бумаги, и батюшка с семьей в одну ночь собрался и навсегда покинул село, бросив все хозяйство, в том числе и большое количество церковных книг в толстых кожаных и дубовых переплетах. Часть толстенных фолиантов я, считавшийся в доме главным грамотеем и книгочеем, перетаскал к себе и по вечерам читал больной матери и дедушке некоторые главы от Матфея, Марка, Луки, Иоанна, в первую, конечно, очередь полюбившегося мне больше всех апостола Павла. Подражая дьякону, которого не раз слышал в церкви, читал нараспев дрожащим от волнения голосом:
«От Святаго Апостола Павла чтение…»
Растягивал слова елико возможно длиннее, волнение мое передавалось благодарным слушателям, глаза их увлажнялись. Мама, покинутая моим отцом, впала еще в большую религиозность (она и до того была чрезвычайно набожной), сейчас потихоньку плакала. Я это видел не только по ее глазам, но и по вздрагивающим плечам, а также по судорожному прерывистому дыханию. Дедушка (он же был ктитором в нашей православной церкви) давал направление моему чтению, указывал на то или другое место в Евангелии. Иной раз я вдруг вспоминал, что являюсь пионером, и, напугавшись, прерывал чтение, но ненадолго: умоляющие глаза матери оказывались сильнее моего пионерского атеизма.
Чтение продолжалось порою далеко за полночь, пока мама не спохватывалась:
— Царица небесная! Да што же мы делаем? Гасу в жбане осталось несколько капель, а мы все жгем и жгем его! В кооперации давно нету, придется теперь сидеть в темноте…
В последующие ночи читали при лампадке, висевшей перед образами и снимаемой на время чтения на стол: лампадке керосин не требовался, она заправлялась конопляным маслом. Добрались мы и до свечей, которые хранились в зеленом дедушкином сундучке — дедушка недавно еще ходил с ними в церковь.
Сейчас у всех троих было побольше свободного времени: двор почти обесскотинел. Рыжонка и куры оказались под моим присмотром. Маме оставалось лишь подоить корову. Раньше она делала это с большой радостью, приступала к дойке со святой молитвой, как сама говорила, теперь же — как-то вяло, без обычного одушевления, иной раз забывала даже осенить себя и Рыжонку крестным знамением. А к январю нового, 1933 года мамины силы резко пошли на убыль, и когда по амбару и чулану прошлась железная метла «изымания хлебных излишков», когда в сусеках бегали одни голодные мыши (отобрали и то немногое, что получили мои старшие братья на трудодни), мать совсем обессилела и доить Рыжонку пришлось мне самому.
Рыжонка же этого не хотела, поначалу отшвыривала меня от себя вместе с ведром, все глядела при этом на дверь, ждала хозяйку. Отставив подойник, я подходил к корове спереди и смотрел в чудные, всегда печальные, а сейчас особенно грустные ее глаза и уговаривал:
— Рыжонка, милая!.. Мама хворает. Не может она выйти и подоить тебя. Ну, совсем, совсем не может! Слышь, Рыжонка?!
Корова молчала. Поняла ли она в конце концов, о чем ее просят, или ей стало уж очень больно от перегруженного молоком вымени, но она вдруг смирилась, когда я вновь — в десятый, кажется, раз подсел с ведром и когда по нему застучали сперва робкие и редкие капли молока, — так падают на землю после затянувшейся засухи капли долгожданного дождя. Неумелые руки и весь я дрожали от напряжения, пальцы немели, молоко наполовину попадало в рукава рубахи. Я готов был расплакаться, но за моей спиной стоял дедушка и подбадривал:
— Ничего, Мишанька! Сразу-то ничего не получается. Потом получится. Ты только не натуживайся так, расслабься. Рыжонка сразу почувствует это и не будет придерживать молочко. Попробуй-ка!
Я «попробовал» — и дело пошло! Правда, я очень боялся, что за этим определенно бабьим занятием меня увидит Груня. Соседи так и не дождались, когда их телка станет коровой: за неуплату каких-то налогов ее у них отобрали. Дело в том, что Денис, дорвавшись до своего куска земли и боясь потерять его, упорно не хотел вступать в колхоз, за что и был непрерывно облагаем заодно с Яковом Соловьем всеми мыслимыми и немыслимыми налогами, придуманными специально для них изощренным мучителем Ворониным. А по малым их полоскам в поле, прошелся мой брат Ленька тракторным плугом, не подозревая, что одна из них принадлежит нашему шабру. Теперь у Дениса не было ни пахотного надела, ни коровы; оставался огородишко при доме, ухоженный, правда, так хорошо, что на нем Денис умудрился вырастить не только овощи, но и просо, помня, похоже, про крестьянскую пословицу: «Щи да каша — пища наша».
Я по-прежнему относил Груне и ее сестренкам по кружке молока, а вот для «скырлят» ничего уж не оставалось. 33-й унес в небытие сперва самого Скырлу, а потом уж всех его дочерей. Уцелели лишь жена и сын, мой непочетовский дружок Ванька, — им как-то удалось вырваться из мертвой хватки страшного голода; собравши последние силы, Анютка увела старшого в город — там и выжили [24] .
Федот Михайлович Ефремов, проведавший нас в самые трудные минуты моего вступления в роль дояра, очень памятно посоветовал:
24
Ванька вернулся домой вскоре после войны: вся грудь в «крестах», то есть в орденах и медалях. Голову, однако, сохранил, не оставил в «кустах». Сразу женился. Через два десятка-лет у него уже было десять детей, в основном мужского полу. Что не удалось отцу, удалось сыну…