Рыжонка
Шрифт:
Денисова же борода была воистину благолепна: черной, с синеватым отливом, волною скатывалась она на грудь ее владельца и была так мощна и тяжела, что даже порывы ветра не могли шевельнуть ее, а у щек она соединялась с такими же черными, подкрученными книзу усами, к которым, уже с головы, по обе стороны, спускались заросли кудрявых цыганских волос. В этой волосне почти не видно было Денисова лица. Лишь большой, несколько крючковатый нос выбирался наружу, на свет божий, да добрые карие глаза кротко поблескивали из-под волосяной наволочи.
Денис подносил бабам замешанную на коровьем навозе и на соломе глину, которую сам же
Заметив, что я прямо-таки не могу оторвать глаз от ее дочери, Аннушка улыбнулась.
— Што же ты глядишь так, шабёр? Стоишь без дела? Ступай, помогай вон Грунюшке, — сказала она.
Я вспыхнул. Кровь горячею волной устремилась по жилам, заслонила на какой-то миг дыхание, но я, подавив в себе робость, сейчас же подбежал к Груне, подхватил стоявшее рядом с нею ведро, быстро наполнил его глиной. Девочка молча глядела на меня и улыбалась. Теперь она совсем уж была похожа на свою маму. Смущенный ее близостью, я нагнулся над ведром, выхватил из него тяжеленный кусок и со всего размаха влепил меж бревенчатых ребер будущей избы, влепил так, что глиняные брызги полетели мне в лицо и оконопатили его. Груня звонко захохотала.
— Эх ты, неумеха! Ну, кто же так мажет?! — Голосок ее зазвенел теперь уже в самом моем сердце. — Вот гляди! — И она ловко вмазала кусок глины рядом с моим нелепым нашлепком, затем окунула руки в другое ведерко с водой и выровняла, пригладила оба куска. — Вот как надо. Понял?.. Да как тебя зовут-то?.
Я сказал.
— А меня — Груней.
— Я знаю.
— Откель ты узнал? — удивилась она.
— А вот не скажу, — поинтриговал я ее немножко.
— Ну, и не говори. Мне-то што! — сказала она, нисколько не обидевшись, и совсем по-взрослому поторопила и меня, и себя: — Што это мы заболтались с тобой. Так мы сроду не обмажем эту стену. Вон моя и твоя мама уже свою заканчивают. Давай, Миш, попроворней!
Рядом с нею я на какое-то время забыл и про Рыжонку, увлекся, в общем-то, бабьей работой настолько, что не чувствовал усталости, таскал глину и для Груни, и для остальных женщин — и все бегом да бегом. И чуть было не задохнулся от радости, когда услышал:
— Вот какой женишок растет для моей Груни!
Уши мои вспыхнули — они не горели у меня так жарко даже тогда, когда знакомились с неласковой папенькиной рукой после какой-нибудь моей немалой провинности.
Мама, которая по неписаному закону соседства тоже пришла на помочь, удивлялась моему чрезмерному усердию, думала про себя: «Вот, паршивец, как старается! Давеча просила прополоть тыквы — отказался. А тут — во-о-на как!..»
Но я и тыквы прополол, когда работа на Денисовой дворе была закончена, вообще исполнил в тот день и в тот вечер с необыкновенной охотой множество других маминых поручений: настругал щепок для разжиги, вынес ведро помоев для поросенка, заодно очистил
По-видимому, счастье (а я был переполнен им), как и несчастье, не приходит к нам в одиночку. За одним непременно явится другое, независимо от того, ждешь ты его или не ждешь.
Натрудившись и наволновавшись за длинный июньский день, с широко распахнутыми, неподвижно уставившимися в потолок глазами я мог бодрствовать не более пяти минут, а потом, как в омут с разбегу, кувыркнулся в сладчайший и счастливейший беспробудный сон. И где-то лишь под утро, сквозь этот, но уже сделавшийся более зыбким, податливым сон я услышал голос Рыжонки, который различил бы из сотен коровьих голосов. Мгновенно очнулся и замер в ожидании: а вдруг это только и есть сон, а вдруг мне лишь почудилось, — будь оно так, я бы разрыдался. Но это был не сон. Не соо-оо-он! Рыжонка требовательно, на что, конечно, имела полное право, промычала во второй раз: она просилась во двор.
Дом всполошился. Первой выбежала к воротам мама, но открыть их не могла: сердце «зашлось» от великой нежданной радости. Придерживая его левой рукой, правой она крестила воздух, пересохший рот не мог вымолвить ни единого слова молитвы.
Перед воротами теперь стояла вся семья. А открыл их отец.
Рыжонка вошла на середину двора. С правой стороны к ее боку, поближе- к вымени, испуганно жался прекрасный двухнедельный рыжий теленок, вскормленный и вспоенный неразбавленным, всегда парным, теплым для него молоком. Он был десятым по счету у своей матери и единственным, который так долго находился при ней и пил молоко не из корытца или тазика, а прямо из вымени, так, как и назначалось природой. А Рыжонка, укрывшись от нас, ее хозяев, первый раз в своей жизни могла испытать ни с чем не сравнимую радость материнства, данную ей от Бога, радость, которой ее так долго и безжалостно лишали.
Мама, окольцевав руками Рыжонкину шею, исступленно целовала кормилицу. Потом, по очереди, целовали Рыжонку все мы. Теленок не давался. Он бегал вокруг коровы и жалобно, испуганно взмыкивал. Мы только сейчас вспомнили, что он пока что дикий звереныш, явившийся в этот мир в лесу, вдали от людей, и оставили его в покое, дав возможность самому освоиться с новым, пока что пугающим его миром, — пройдет день-другой, и он, задрав хвост, будет ошалело носиться по двору, полною мерой вкушая радости жизни.
Между тем его мать, удовлетворившись совершившимся, спокойно приступила к исполнению своих обязанностей. Через какой-нибудь час мама уже сидела под ней с подойником. Жулик и Тараканница дежурили за ее спиной. Не было среди них кота Васьки. Несчастный ленивец, он погиб от того, что нарушил извечный закон крестьянского двора: каждый его член должен приносить какую-то пользу тем, кто обитает под крышей дома, или хотя бы не вредить им…
Молоко падало на дно ведра неспешными струйками, потому что теленок оставил его нам немного — две-три кружки, не больше, но зато его сразу же можно было пить: две недели — срок более чем достаточный для того, чтобы молозиво стало молоком.