С Антарктидой — только на Вы
Шрифт:
— Кравченко, пойди узнай, как там наш больной, — по фамилии командир называет меня, если чем-то недоволен.
Покорно покидаю кресло. На мой вопросительный взгляд профессор Бауэр, которого с максимальным комфортом устроили на чехлах от двигателей, отвечает международным жестом, подняв вверх большой палец. Что ж, надо отдать должное мужеству этого ученого — его ответ и внешний вид противоречат друг другу. Ничего, скоро пойдем к морю, ему станет легче. Надеюсь, и мне тоже, потому что начинает душить кашель. Прикрываю рот платком, а когда откашливаюсь, замечаю на нем мелкие капли крови. Профессор сочувственно улыбается, отвечаю ему тем же, и надеюсь моя улыбка выглядит радостней.
Возвращаюсь, наклоняюсь
— Юра, ты как?
— После этой посадки на «Комсомолке» я стал яростным противником стадного чувства, поскольку именно оно вывалило меня раздетым из самолета вслед за моим лучшим другом Евгением Кравченко, — в последние слова он постарался вложить всю иронию, которой наградила его природа.
— Да, Юрий Никитич, над собственной индивидуальностью вам еще работать и работать, — не остался в долгу и я. — Поскольку, как таковая, она находится в зародышевом состоянии. О чем, как вы
верно заметили, свидетельствует последняя наша совместная работа по загрузке кернов.
— Иди, иди, — Серегин не любил, когда последнее слово оставалось не за ним, — сейчас твою сильно развитую индивидуальность командир шлифовать будет. Заранее прими мое сочувствие.
В кабину я вернулся с плохими предчувствиями, но начал бодро: — Командир, профессор в норме, передавал наилучшие пожелания...
— Спасибо, — оборвал меня Костырев. — А вот от тебя я не хотел бы получать приветствия... с того света. В «ящик» загреметь хочешь? Герои нашлись — в рубашках на «Комсомолке» разгуливать.
— Да я...
— Что ты? — не дал мне и слова сказать Костырев. — Тебя зачем сюда послали? Зачем деньжищ гору потратили? Чтобы вы с Серегиным завтра слегли, а за вас другие отдувались?
— Михаил Васильевич...
— Нет уж, не для того тебя в училище, в «Полярке» готовили, не для того лучшие люди тебе доверие оказывали, ручались за тебя, чтобы ты здесь в самом начале зимовки из строя вышел. На фронте за такое головотяпство знаешь что полагалось? Но там хоть замену тебе нашли бы. А здесь, что будет экспедиция делать, если наш экипаж выйдет из строя? До четырех считать умеешь? Раз, — выскочили в рубашках, два — слегли в «Мирном», три... Дальше считай сам.
— Бойко! — позвал он радиста и, когда тот наклонился к нему, сказал: — Сделай им два горячих чая и профессора угости.
— Хорошо, — Петр Васильевич повидал на своем веку столько, что перестал уже чему-либо удивляться.
На подходе к «Мирному» я вышел к Бауэру. Ему явно стало лучше — исчезла одышка, на лице появился румянец. А нам? Возвращаясь, я проходил мимо Серегина, он остановил меня и украдкой показал носовой платок с пятнами крови. Я молча показал ему такой же свой.
— Что будем делать? — спросил Юра.
— Морозом бронхи прихватило, — кое-какие медицинские знания я уже приобрел, — вот их и надо поберечь.
Когда прилетели в «Мирный», профессора медики забрали себе в медпункт. А я? Больше всего мучило то, что я действительно мог заболеть, слечь и сорвать напряженный до предела график полетов. Из ничего, из пустяка родилась бы ситуация, выпутываться из которой пришлось бы Минькову, Костыреву, Мельникову... От этого «открытия» даже угроза болезни ушла на какой-то дальний план, потому что в «Полярке» не было ничего страшнее, чем поступок, которым ты подвел своих товарищей. Нет, здесь не бьют до «синяков», не стегают — щадят, учат, советуют. Но если эта наука не помогает, вини только себя. А ведь меня же учили, как себя вести на «Востоке», на «Комсомолке»... Да еще и штурмана прихватил.
Черная дыра
Я лежал на койке один в комнате, и невеселые эти мысли бередили душу, терзали сознание. Костырев играл с Межевых на бильярде, где-то звучала музыка... Раздался стук в дверь, и не успел я ответить,
— Лежишь? — спросил он. — А мог бы и чайком угостить.
Я вскочил, налил горячего чаю, благо только что согрел. Борис Алексеевич разделся, аккуратно повесил куртку, сел к столу, взял чашку в озябшие руки:
— С командиром мы уже этот полет обмозговали, теперь хочу тебе кое-что показать. Доставай карту.
... Пройдут годы, десятилетия. Я сам буду рисовать другим экипажам схему трассы между «Мирным» и «Молодежной», но никогда не забуду того вечера, когда Миньков делился со мной своим пониманием этого маршрута. И не потому, что он объяснял, где какие ветры дуют, куда лучше уходить на вынужденную посадку, нет... Важно, как он это делал. Кристально чистый и честный человек, он и в других людях видел только себе подобных. И нужно было немало потрудиться, чтобы разрушить эту его веру. Подняв меня с постели и начав разговор как равный с равным о нашей работе, он тем самым дал мне понять, что завтра мы вместе пойдем по трассе, которая потребует от всех нас не только профессионализма, но и в случае каких-то непредвиденных обстоятельств — проявления лучших человеческих качеств, в наличии которых у меня он не сомневается, почему и затеял этот разговор.
Пришел Костырев, подсел к столу. От полета на «Молодежную» разговор перешел на другие темы, а уходя, Миньков улыбнулся:
— Тебе, Михаил Васильевич, не жарко в одном экипаже с такими горячими ребятами, как Кравченко и Серегин. А то могу развести?
— Да нет, не жарко, — улыбнулся в ответ Костырев. — Они уже остыли. Думаю, надолго.
Что верно, то верно. Такие уроки, если хочешь летать в Антарктиде, запоминаешь на всю жизнь.
Наутро мы ушли в «Молодежную». С Ли-2 провели серию сбросов бочек с горючим для поезда Андрея Капицы и пустых бочек для обозначения трещин на пути экспедиции, завершавшей очень трудный научный поход по внутренним районам Антарктиды. Вернулись в «Мирный». По всему чувствовалось, что восьмая САЭ завершает работу. В «Мирном» появлялись все новые люди, приходившие из походов, закончившие исследования на подбазах. Шел к завершению «завоз» на «Восток». Я освоился с новой жизнью, мне она даже стала нравиться, несмотря на то, что с приближением осени погода становилась хуже, а от той Антарктиды, которая нас встретила в декабре, к концу февраля не осталось и следа. Я был готов к тому, что нам придется зимовать в «Мирном», что впереди еще месяцы и месяцы работы на Шестом континенте, но чем ближе подходил срок отплытия корабля домой, тем чаще вспоминались все, кого оставил на Большой земле. Теперь те считанные часы свободного времени, что выпадали между полетами, и все дни, когда нас держала на земле пурга, уходили на написание писем. И не только у меня. Видимо, так уж устроен человек, что должен быть уверен — он кому-то нужен, дорог, кем-то любим.
А ведь, что такое письмо из Антарктиды? Монолог, который произносится днем и ночью и ложится строчками на бумагу. Нельзя же назвать диалогом переписку, когда отправляешь письмо раз в год и с той же регулярностью получаешь ответ. Из прошлого пишешь в будущее, а тебе из будущего пишут о прошлом.
Время шло, и постепенно я начал не то что привыкать к полетам на «Восток», а просто они все больше и больше приучали ценить порядок и время. Выбравшись из домика, зажмурился от блеска снега и льда, глубины бездонного неба, хотя «по Москве» было уже двадцать минут первого ночи. Стоковый ветер — охлажденный в глубине Антарктиды воздух, стекающий с купола к океану, «работал» исправно, и это было нам на руку. ВПП в «Мирном» коротковата и лишь при вот таком набегающем встречном потоке воздуха легче можно поднять тяжело груженый Ил-14 до зоны трещин. Механики закончили «гонять» двигатели, и в это время подъехал Миньков.