С Ермаком на Сибирь (сборник)
Шрифт:
Пыльно… Безлюдно… Нигде нет ни деревца, ни куста. Поднимет свет Наталья Степановна утром волоковое окно… В раскрытые ворота степь видна — без конца и без края. Чуть темнеют по реке Тургаю камыши.
Там тигры… кабаны… И еще лютее тигров и кабанов там немирные кочевники, нападающие на караваны… Редкий месяц пройдет без боев. Редкий месяц не хоронят на погосте стрелою сраженного казака.
В городке никого… Ветер завывает по пыльной площади смерчи. Душен весенний воздух. И муж — Федор Гаврилович — и сыновья давно ушли провожать бухарские караваны.
Благополучны ли?
В розовом мареве дрожит степной озор. Поднялась там золотая пыль. Народилась и стала слышна так знакомая песня.
Мальчик
— Мама!.. Мама!.. Бачка идет с казаками!..
Слышнее песня. Звенит, заливается степовой подголосок, струною звенит.
Утром рано весной На редут крепостной Раз поднялся пушкарь поседелой!..Помнит, помнит свет Наталья Степановна, как все это бывает. Как уходят сыны… и не возвращаются… Троих так потеряла.
Слышнее и ближе песня.
Я на пушке сижу, Сам на крепость гляжу Сквозь прозрачные волны тумана…Знает Наталья Степановна эти прозрачные волны далекого марева. Такие обманчивые. Что несут они? Печаль новой потери, или радость возвращения целыми и невредимыми?
Гром раздался волной, Звук пронесся стрелой, И по крепости гул прокатился.Ах, слыхала, сколько раз слыхала Наталья Степановна этот гулкий удар пушки, поднимающей весь городок по тревоге.
— Живо сабли на ремень, Живо шапки набекрень, Не в поход нам идти собираться?Виден в степи отряд и караван. Длинной цепью идут, колыхаются большие двугорбые верблюды, сбоку сверкает доспехами, горит наконечниками стрел, золочеными колчанами и саадаками, стволами рушниц казачья сотня. И так ясны дорогие слова:
Как сибирский буран, Прилетел атаман, А за ним есаулы лихие.Тут, там хлопнули двери. Невестки бросили пекарни, кладовки, оставили вышиванье и тканье и побежали на площадь к воротам — встречать лихих есаулов.
— Мамынька!.. Что же вы!.. Наши идут!.. Ворочаются.
Совсем у ворот песня. Соловьем свистит, заливается могучий посвист:
Я бы рад на войну, Жаль покинуть жену, С голубыми, как небо, очами…Прижала платочек к голубым глазам свет Наталья Степановна, оправила седые волосы под повойником и спешит, маленькими «московскими» ножками, чуть касаясь земли.
Старуха ведь!
Господи! Все ли благополучны? Все ли вернулись?.. Не висит ли чье тело поперек шеи коня? Не ведут ли чьего коня без всадника, в окровавленном седле? А на передней луке повешены сабля, рушница, да саадак с луком?..
Выбежала в ворота и остановилась.
Навстречу ей точно вся Сибирь раскрыла объятия. Сладкий степной дух весенних цветущих трав кружил голову. Свежесть утра, бесконечная ширь захватили ей дух.
И кругом необъятный, дивный простор.
До студеного Ледовитого моря-океана… До далеких Китайских земель… До Индийского царства с его обезьянским царем!
Чудная, бесконечная, несказанно прекрасная — Ермакова Сибирь!!!
Апрель-июль 1929 года,
дер. Сантени.
Франция.
Амазонка пустыни
(У подножия Божьего трона)
I
Иван Павлович Токарев, начальник Кольджатского поста, только что окончил вечерние занятия с казаками, обошел конюшни и помещения, осмотрел, чисто ли подметен двор, сделал дневальному замечание за валяющуюся солому и конский помет — он требовал на своем маленьком посту идеальную чистоту, «как на военном корабле», — и прошел на веранду домика, обращенную на восток. Сибирский казак, его денщик, принес ему на стол большой чайник с кипятком, маленький чайник с чаем, громадную чашку с аляповатой надписью золотом по синему полю «Пей другую» и бутылку рома, и Иван Павлович принялся за свое любимое вечернее занятое — бесконечное чаепитие со специальными сибирскими сухарями, которые ему готовил его же денщик — Запевалов.
Он любил эти часы умирания дня в дикой и нелюдимой природе Центральной Азии. Любил звенящую тишину гор, где каждый звук слышен издалека и кажется таким отчетливым. Любил часами созерцать бесконечную долину реки Текеса, поросшую камышами и кустарниками и кажущуюся с этих высот широкой темно-зеленой лентой, уходящую к другим, менее высоким горам, позлащенным лучами вечернего солнца. Он любил эти дикие пики гор, причудливые скалы, имеющие вид то каких-то великанов, то развалин старинных замков с башнями и зубчатыми стенами, любил крутые скаты Алатауского хребта, по которым шумно неслась холодная ледяная Кольджатка, рассыпаясь в пену и пыль, любил ее монотонный шум в жаркие летние дни, когда ледник сильнее таял и тысячами капель и ручьев пополнял непокорную Кольджатку… Любил Иван Павлович и своих угрюмых и молчаливых сибирских казаков, положительных и серьезных, и их маленьких мохнатых лошадок. Но больше всего любил свое одиночество, самостоятельность и независимость ни от кого.
Здесь, у подножия величайшей горы в мире Хан-Тенгри, называемой киргизами Божьим троном, на высоте двух с половиной верст от уровня моря, Иван Павлович чувствовал себя как-то лучше, возвышеннее, чувствовал себя особенным, не земным человеком.
Служба была не тяжелая, но томительно-скучная. Стерегли китайскую границу, к которой спускалась крутая, заброшенная каменьями, труднопроходимая тропа. По ту сторону границы стояла белая, квадратная в основании, высокая глинобитная башня с зубцами — сторожевой китайский пост, в котором должно было помещаться двадцать человек китайских солдат, но китайцы караула не держали, и жил там только хромой на одну ногу старый китаец, сторож поста.
Ивану Павловичу было лет под тридцать. Был он высок ростом, статен и строен, как настоящий горный охотник. У него были густые русые, слегка вьющиеся волосы, загорелое лицо с тонким прямым носом, с русыми небольшими усами, не скрадывавшими красиво очерченных губ. Бороду он брил, и энергичный подбородок красиво выделялся от тонкой, юношеской, темной от загара шеи.
Были какие-то причины, по которым он не любил и избегал женщин. Когда весной по Кольджатской дороге проходили киргизы на «летовку», на обширные плоскогорья Терскей-Алатау, он не любовался хорошенькими, разряженными в синие, желтые и красные цвета, в ярко горящих монисто молоденькими киргизками, не посылал им комплиментов на киргизском языке и не ездил потом в далекие кочевья, чтобы слушать их унылые песни и чувствовать подле себя женщину, полную первобытной прелести. Его не видали также никогда спускающимся в дунганский поселок, где темные дунганки в длинных белых одеждах носили на плечах глиняные кувшины, поддерживая их классическим изгибом руки.