С Ермаком на Сибирь (сборник)
Шрифт:
Ивану Павловичу казалось, что они уже жених и невеста, что несбыточное счастье сбывается и опьяняет его.
Ему казалось, что если он сделает теперь предложение, это не будет «смешно и ужасно»…
Он посмотрел на Фанни. Держа обеими ручками, как обезьянка, большую плоскую чашку, до краев наполненную кумысом, она пила маленькими глотками. Улыбающееся лицо было мальчишески задорно, и видно было, что она любуется только собою, что, если она в кого влюблена, так только в мальчишку в сером армячке и кабардинской шапке, который так ловко ездил, так здорово огрел Аничкова и адъютанта, и, несмотря на то, что был на киргизской
Иван Павлович завял в своем неземном счастье и решил еще подождать.
И только временами, вспоминая ощущение этих алых трепетных губ, этого чистого рта, прижавшегося к его губам, он нервно вздрагивал и порывисто хватался за стакан с ледяным шампанским.
XXXII
Когда Иван Павлович с Фанни вернулись на Кольджат, там уже была зима. Снег ровной пеленой покрыл крыши постовых построек, двор, склоны гор. Глухо шумела Кольджатка между обледенелых камней. Веранда была засыпана снегом, и слоем снега же покрыты были неубранные стол, стулья и кресло. Скучная, долгая горная зима наступила.
Внизу, в долине, зеленели деревья, висели на яблонях тяжелые и крупные румяные верненские яблоки, желтая, выгоревшая степь и пески пустыни млели под знойными лучами солнца. Там наступало лучшее время года, продолжительная среднеазиатская осень, которая обещала стоять до конца декабря.
Убрали снег с веранды, перенесли столовую в кабинет, затопили печи, устроились по-зимнему. В первый же день Иван Павлович попробовал напомнить Фанни о том, что дала ему Фанни, девушка-волк.
Был тихий вечер. Чай был допит. Самовар пел про Россию, про Дон, про зимовники задонской степи, про Петербург и про театры… Не разберешь, что именно пел он, но ворошил мозги в хорошенькой головке, и она опустилась на грудь, прикрытую шерстяной кофточкой, и глаза из-под черного полога ресниц смотрели упорно на допитую чашку. В этом взгляде, в наклоне головы на тонкой шее, в тихой грусти, точно охватившей всю юную душу, было столько женственного, девичьего, любящего и любовного, что Иван Павлович решил попробовать и намекнуть, только намекнуть, на мучивший его вопрос.
— Фанни, — тихо сказал он, — вам хорошо было вчера на киргизской байге?
Она подняла голову. Темные глаза с большими зрачками, вытеснившими синеву, казались черными. Какая-то дымка закутала их. Не сразу оторвалась она от своих дум. Она вспоминала, переживала вновь свою победу, и огонек удовольствия заискрился в глазах.
— Ах! было дивно хорошо! Такая красота лучше всякого театра, — воскликнула она.
— Фанни, а вам понравилась… Эта киргизская игра… Девушка-волк?
Она насторожилась. Маленькая складка легла между темных бровей и забавно наморщила их, придав всему лицу детское выражение. Тут бы и остановиться и не продолжать дальше, но Ивана Павловича точно толкало что-то вперед и вперед.
— Вы знаете, у киргизов это свадебная игра.
— Да, — неопределенно протянула она.
— Все заранее подстроено, — продолжал, не замечая холодности Фанни, нестись в пучину Иван Павлович, — и ловит девушку-волка обыкновенно ее нареченный жених, ее избранник сердца.
— В самом деле? — уже совершенно ледяным голосом произнесла Фанни и положила руки на стол, будто собираясь встать.
Он ничего не видел и сладким, так не идущим к его мужественной фигуре, голосом продолжал:
— Вы серьезно играли?
— Да, играла, что же из этого? Сами видели, и как огрела Аничкова, и этого херувима-адъютанта, местного сердцееда.
— Нет, Фанни… А относительно меня? — молил Иван Павлович.
— Вы воспользовались минутной заминкой. Я устала.
— Фанни! Так это было… Несерьезно?
Лицо ее покрылось внезапно пурпуром стыда и гнева. Кровь побежала к вискам, залила весь лоб, маленькие уши стали малиновыми. Гроза надвинулась. Темные глаза метнули молнии.
— Да вы о чем?.. Вы с ума сошли… Оставьте, пожалуйста!
Она нервно встала и широкими шагами прошла в свою комнату. Там она бросилась на постель, уткнулась лицом в подушки и залилась слезами.
«Ах, Боже мой, Боже мой! — думала она сквозь рыдания. — Неужели все они такие? Неужели у всех у них только одно на уме? И даже лучшие из них. Потому что, — это-то ей подсказывало ее сердце, — Иван Павлович оказался лучшим, самым лучшим из них, — и он… Он… Он мог подумать, он смел подумать»… Ей было «ужасно» больно и совсем не смешно это робкое признание безвозвратно влюбленного человека.
Иван Павлович выскочил на веранду и ходил по ней, подставляя раскаленную голову морозному воздуху гор и все повторял: «Ах, я болван, болван… Нетерпеливый, грубый болван… А как хорошо было бы теперь… До Рождественского поста и обвенчаться. Совсем бы иной показалась зима, совсем бы иначе потекли дни на скучном посту… Ах, я нетерпеливый идиот. Этакое грубое животное… Теперь надолго все испортил… Пожалуй, навсегда… Обидел ее, милого ребенка…»
Фанни, вволю выплакавшись, села за туалетный столик и стала прибирать на ночь свои волосы. Когда она вглядывалась в отражение печальных, опухших и покрасневших глаз, ей было жаль себя, одинокую, не имеющую ни родных, ни друзей, заброшенную далеко, на край света, и было жаль Ивана Павловича, такого доброго, деликатного, которого она так совершенно напрасно огорчила и обидела.
«Ну чем он виноват, — думала Фанни, глядясь в зеркало, — что я, и правда… такая хорошенькая».
XXXIII
В эти недели сентября Иван Павлович часто отлучался. Раз уехал на сутки, потом пропадал трое суток, потом опять на сутки, наконец, уехал на неделю. Ездил он «по делам службы», как он говорил Фанни, всякий раз предупреждая ее об отъезде и указывая приблизительно, когда он вернется. Возвращался он всегда раньше срока, и в этом Фанни оценила его деликатность: он не хотел, чтобы она беспокоилась.
Уезжал он таинственно, всегда под вечер или ночью, выбирая темные безлунные ночи, часто в ненастную погоду, и возвращался ночью. Тихо проходил к себе, так, что Фанни и не знала о его приезде. И только утром заставала его ожидающим ее выхода за чайным столом. Она искренно радовалась его возвращению и весело его встречала.
Сначала она думала, что он ловит контрабанду. Но на это не походило. Он уезжал всегда с одним и тем же казаком Воробьевым. Очень недалеким, неразвитым парнем, который никогда ничего толком не мог сказать. Уезжал он озабоченный и возвращался такой же.