С Евангелием в руках
Шрифт:
Нельзя обойти молчанием и то, что связывает его с И. С. Тургеневым. Соловьёв любит его цитировать, но главное заключается в том, что только Тургенев умел так безжалостно смеяться над собой, как делал это автор «Оправдания добра». Так, в тургеневском очерке о казни Тропмана в Париже, на которой автор присутствовал, рассказывается, что толпа, увидев писателя, почтительно зашумела. Тургенев почувствовал, что ему приятно, что его, иностранца, знает простой Париж, однако оказалось, что он просто был похож на monsieur de Paris – палача, который должен был привести приговор в исполнение. Этот факт можно было бы скрыть от читателя, но Тургенев сознательно публично выставляет себя в дурацком виде.
То
восклицает Мортемир, как бы заранее издеваясь над Соловьёвым из не написанных еще тогда «Трех свиданий». Над Соловьёвым, который скажет в сентябре 1898 года:
Что есть, что было, что грядет вовеки —Всё обнял тут один недвижный взор…Синеют подо мной моря и реки,И дальний лес, и выси снежных гор.Всё видел я, и всё одно лишь было —Один лишь образ женской красоты.Безмерное в его размер входило,Передо мной, во мне – одна лишь ты.А в итоге читателю приходится только гадать, не издевается ли и тут философ и над собою самим, и над нами. Разумеется, издевается, ибо именно об этом говорит вся поэма от первой до последней строчки, но издевается над тем, что ему бесконечно дорого. Иными словами – юродствует. Он – бессребреник, аскет и вечный странник, похожий на святого Франциска и, подобно беднячку из Ассизи, друживший с голубями (несмотря на чудовищную брезгливость и панический страх перед любой инфекцией, страх, из-за которого он весь пропах скипидаром).
Вот как рассказывает об этом В. Л. Величко: «Мне случалось раза два присутствовать при водворении его с вокзала в номер гостиницы: едва успеет он приехать и потребовать себе стакан кофе, как уже в оконные стекла бьются десятки голубей. Положим, он любил кормить их размоченною булкою; но каким образом птицы узнавали о приезде Владимира Сергеевича прежде, чем он приступал к их кормлению, – это уже их тайна».
Но этот аскет, к тому же автор толстенных книг, почему-то не скрывает, что любит не только «вечную подругу», которая являлась ему всего лишь три раза за всю его жизнь, но постоянно влюбляется во вполне земных дам и девушек. Именно этому посвящен единственный написанный им рассказ «На заре туманной юности», появившийся в «Русской мысли» былых времен – в 1892 году, то есть в то время, когда Соловьёв был уже более чем известен.
Об этом рассказе биографы Соловьёва предпочитают не упоминать, а издатели соловьёвских текстов печатают его крайне редко. Философу девятнадцать лет. По дороге в киргизские степи, где ему придется «восстановлять кумысным лечением свой организм, сильно расстроенный от неумеренного употребления немецких книг», он едет в Харьков, чтобы объясниться со своей кузиной Ольгой, в которую влюблен.
Он представляет себе, «как она вскрикнет, увидев меня, как побледнеет и даже, может быть, упадет в обморок от нечаянной радости, как я ее приведу в чувство» и так далее. В то же время он (рассказчик, в облике которого сразу узнается сам Владимир Сергеевич) задумывается о другой своей кузине, «голубоглазой, но пылкой» Лизе; она была предметом его страсти за год до поездки в Харьков.
«Веселая Лиза
«Я наклонился к ее опущенным рукам и стал покрывать их поцелуями… поднял голову, шепча наивное извинение за этот порыв, и вдруг почувствовал на своих губах долгий, беззвучный, горячий поцелуй». Что это вообще: Владимир Соловьёв или бунинские «Темные аллеи», в крайнем случае – тургеневская «Ася»? История соловьёвского героя заканчивается тем, что падает в обморок не его кузина Ольга, а он сам, причем в тот момент, когда переходит из вагона в вагон.
Попутчик, видевший это через отворенную дверцу, продолжает расслабленный и больной, но влюбчивый автор, «рассказал мне, что я, наверное, упал бы в пространство между вагонами и непременно был бы раздавлен поездом, бывшим на всём ходу, если бы не “эта барынька”, которая схватила меня за плечи и удержала на площадке».
Да, это действительно автопортрет философа, причем такой, что у большинства биографов он вызывает резкое неприятие. Но таков уж Владимир Соловьёв, что он рассказывает о себе всё. И, наверное, не было бы ни «Оправдания добра», ни потрясающих текстов о Христе, разбросанных по всем томам его сочинений, если бы не эта обезоруживающая практически всех без исключения читателей и такая «неуместная» его откровенность.
Именно в том и заключается неповторимость Соловьёва, что он всегда и во всем проявляет абсолютную честность и никогда не пытается «играть роль Владимира Соловьёва» по заранее написанному сценарию. Но в этом заключается и его сила, и его подлинная современность. Его однокурсник Н. И. Киреев писал, что философа отличал «природный юмор, растворенный беззлобной грустью». Но его отличала и удивительная цельность натуры, которая напрасно многим кажется противоречивой. И полное отсутствие позы – при том, что он любил и быть эффектным, вести себя вызывающе и эпатировать окружающих.
Чтобы смеяться не над другими, но над самим собою, надо быть по-настоящему смиренным человеком и подлинным мистиком. Как раз таким и был самый большой русский философ, умерший сто лет тому назад, 31 июля 1900 года. Но это настолько смущало окружающих, что сразу после его смерти они начали создавать миф о Соловьёве. Миф, над которым потрудились и Блок с Андреем Белым, и Сергей Соловьёв, и многие другие.
Этот миф естественным образом жил в нашем сознании, когда тексты Владимира Соловьёва были недоступны, новые издания не появлялись, а старые в библиотеках не выдавались читателям. Но миф этот жив и теперь, хотя за последние двенадцать лет (первый двухтомник его философских текстов появился в 1988 году в издательстве «Мысль») заново опубликованы – правда, во многих случаях наспех и с ошибками – почти все сочинения Соловьёва. Объясняется это, конечно же, тем, что сам философ, живя по принципу «врать нельзя», сказал о себе так много и сам нарисовал такой объемный свой «автопортрет», что осмыслить его почти невозможно.
Когда где-то за границей Соловьёва окликнули на лестнице в отеле, приняв его за некоего отца Иоанна, он, ерничая, ответил, что не является отцом ни в каком смысле. Однако в этом ерническом ответе, как это у него бывает всегда, заключен глубочайший смысл. Он, действительно, не отец и не «гуру», не «мэтр» и не наставник, но настоящий брат и в высшей степени откровеннейший собеседник для каждого, кто начинает вчитываться в его тексты и всматриваться в обстоятельства его нелепой, чистой и такой необычной жизни.