С киноаппаратом в бою
Шрифт:
Только теперь я заметил, что кабина заполнилась едким дымом. Из пробоины в левом моторе выбивалась дрожа сизая струя масла, а за ней тянулась тонкая лента дыма. Она то исчезала, то густела и оставляла за стабилизатором жирный след.
Левый мотор стал давать перебои. Самолет терял высоту и скорость. Мы остались в небе одни.
Где парашют? Я мгновенно вспомнил о нем. На мне его не оказалось. Он лежал в стороне с перепутанными лямками. Когда я освободился от него? Не помню. Очевидно, он мешал мне снимать. Я надел его и, взглянув вниз, увидел впереди окутанный дымкой берег.
Левый мотор явно доживал последние минуты. А берег совсем близко. Мотор неожиданно замолчал.
Мы летим на одном правом моторе. Ему тяжело. Он гудит, надрываясь, вот-вот захлебнется и замолкнет.
Самолет резко теряет высоту. Море совсем близко. Парашют уже ни к чему. Вода рядом. Впереди песчаная коса. Я чувствую, что летчик должен сажать машину немедленно, здесь, прямо на воду, тогда мы, как на глиссере, выскочим из воды на песок и не затонем.
Я угадал. Вцепившись в турель обеими руками и уперев ноги, я ждал удара. Он оказался не очень сильным. Пилот осторожно, не выпуская шасси, посадил самолет на «живот».
Первое мгновение хлестнула вода, скрыла все. Жесткая струя сквозь пробоины полоснула меня по лицу, заставила зажмуриться. Машина, качнувшись, остановилась, завалилась на сторону, обмакнув левое крыло в воду.
Море совершенно спокойно.
Меня окликнул обеспокоенный голос летчика:
— Ты жив? Что с тобой? Почему молчишь?
Мне помогли выбраться. Я стоял на горячем песке перед двумя летчиками; утром, в суматохе, я не успел их разглядеть и теперь стоял, радостно пяля на них глаза.
Один из них, улыбаясь, спросил:
— Перепугался здорово, а? Я думаю! Палил ты, как заправский стрелок, а кино не снимал?
— Оставь, Коля, видишь, малый не в себе, а ты пристал к нему. Разве дело в том, что снимал или не снимал? Скажи спасибо, что палил без перебою.
Парень в форме старшего лейтенанта, участливо улыбаясь, взял меня под руку.
— Не знаю, как тебя звать, меня — Васей. Пойдем посмотрим, как фрицы отделали нашу «птичку».
На узкой песчаной косе, распластав перекошенные крылья, с почерневшим мотором лежала наша «птичка».
— Как она донесла нас до земли? — спросил я.
— Это не она, а он — Колька! Если бы не он, нырнули бы мы. Верняк! А скажи все-таки, успел снять, как мы их шарахнули, а?
— Успел!
— Все-все? И стену огня успел снять? — обрадовался Вася.
— Да, и стену огня…
— Колька! Он все снял. А мы-то думали!.. — Вася подбежал к Николаю.
— Подожди! — остановил его тот. — Ну вот, опять спутал. Помогите лучше посчитать пробоины.
Николай был очень красив — высокий, худощавый, с карими глазами, с орлиным носом, каштановые кудри вились над высоким лбом.
— Шестьдесят четыре дырки! — Николай тряхнул кудрями. — Ну, когда теперь увидим твою съемку? — спросил он меня.
— Как только получат в Москве, сразу дадут на экран.
Я залез в кабину, вытащил наружу кофр со снятой пленкой и камерой, надел китель. Мы сели на песок и долго молчали, все во власти охватившей нас радости. Так бывает, наверное, когда возвращаешься к жизни. Радует все: и тишина, и теплое ласковое море, и сама возможность дышать, двигаться, жить.
3. Дорога смерти
Шел четвертый месяц войны. После героической обороны наши войска оставили Одессу, и противник все силы бросил на Севастополь.
Я
На старой полуторке, с трудом полученной в Военном Совете флота, с шофером матросом Чумаком мы отправились на фронт. Нас было четверо: Димка Рымарев, Федя Короткевич и фоторепортер ТАСС Коля Аснин. Они уютно расположились на соломе в кузове, а я рядом с Чумаком в кабине.
Стоял октябрь. По прозрачному синему небу летели серебряные паутинки. Пахло ароматным теплом крымской осени.
До Симферополя мы докатили быстро, без всяких хлопот и приключений, а там мы узнали, что приказ командования запрещает всякую езду по Крыму в дневное время, потому что самолеты врага охотятся за каждой машиной, за каждым человеком.
И все же мы чуть свет двинулись в путь. Хотелось скорее на передовую. Прошел час, другой, стало совсем светло. Дорога была прекрасной. Справа и слева расстилалась желтая, выжженная солнцем равнина. На небе ни облачка. Солнце жарит вовсю… Где же война?
Чем дальше мы катились по гладкому асфальту вперед, тем меньше встречали на дороге людей. Если первое время кое-кто и попадался, то потом мы оказались в полном одиночестве. Сначала мы пели песни, потом устали и ехали молча, изредка перебрасываясь шутками. Вдруг вдали на дороге показался дымок. Все приумолкли. Веселость как рукой сняло. Когда мы подъехали вплотную, в кювете догорала перевернутая «эмка». Рядом лежали в неестественных позах двое убитых.
Через некоторое время попалось еще несколько обгорелых машин и повозок. Одна лошадь стояла в упряжке с отрубленными оглоблями, на трех ногах. Одна нога болталась. Из нее торчала белая кость. Лошадь щипала траву.
Сейчас, спустя двадцать лет, те дни, часы, мгновения возникают яркими вспышками ощущений, образов, деталей, которые тогда, может быть, даже не останавливали на себе внимания, откладываясь в мозгу на долгие годы для переосмысления в будущем. Хорошее свойство есть у человеческой памяти — забывать, чтобы успокоиться и жить, и вспоминать, чтобы не повторять прошлого. Сейчас я думаю: почему я не снимал всего виденного на этой страшной дороге смерти? Я потерял цель. В первые часы все казалось ничтожным по сравнению с тем, что открылось перед нами. Я даже не поднял «аймо». Казалось, мир гибнет. Он не может, никак не может существовать после тех кошмаров, которые обрушились на него. Так наступило то самое ощущение пустоты. Это было в первые часы. Потом появилась ярость, появилась сила и ненависть. Но это потом. А сейчас было неверие в реальность происходящего. Впрочем, и потом очень-очень долго я не снимал всего этого. Не снимал дикой и бессмысленной гибели человека, удивительной силы всего живого, даже искалеченного, даже полумертвого, не снимал страданий людей, которыми был куплен будущий мир. Почему? Мы были твердо убеждены, что надо снимать героизм, а героизм, по общепринятым нормам, не имел ничего общего со страданием. Что надо снимать врага, а враг — это фашистские солдаты и офицеры. Только спустя много-много времени я понял, что героизм — это преодоление страха, страдания, боли, бессилия, преодоление обстоятельств, преодоление самого себя и что с врагом мы столкнулись задолго до того, как встретились с ним лицом к лицу. Мы стремились увидеть его человеческое лицо, но это было глупо — у врага не было человеческого обличья, а сущность его была перед нами во всем содеянном им на земле.