С ключом на шее
Шрифт:
Голодный Мальчик их смущения не замечает.
— Заметано, приноси, — говорит он с набитым ртом. — Только хлеба не забудь, пустой суп хлебать неохота…
Он засовывает в рот последний кусок и снова берется за халцедоновый резец и трубочку.
— А что это такое вообще? — спрашивает Ольга.
Голодный Мальчик перестает вырезать. Филипп видит, что он выдумывает ответ, и Ольга тоже — она медленно приподнимает брови, и по ее лицу расползается насмешливая ухмылка. «Щас она тебя…», — злорадно думает Филипп, но тут влезает Янка. Янка вообще не понимает таких вещей.
— На свисток похоже, — говорит она, и Голодный Мальчик
Голодный Мальчик с секунду раздумывает, а потом вдруг ухмыляется. Вроде бы и весело, но от этого веселья почему-то становится нехорошо.
— На, — говорит он с коротким смешком.
По спине Филиппа пробегают мурашки. Мир становится медленным и вязким. Филипп видит, как хмурится Ольга. Видит, как Янка подносит трубочку (нет, кость, настоящую человеческую кость!) ко рту. Это отвратительно, как те картинки с голыми людьми, которые однажды принес в школу Жека. Филипп подается вперед; он хочет крикнуть «Не надо!», но издает лишь слабый писк. Мир уходит из-под ног и возвращается; мир качается, словно матрас над трясиной. Янка улыбается, прикасается губами к трубочке, и Филипп содрогается.
Янка дует. Огромный жуткий звук плывет над озером, низкий и тоскливый, как плач последнего динозавра. От него выворачивает наизнанку. От него перехватывает горло и прыгает в животе — матрас порвался, хрупкие стебли сухой травы разошлись под ногами, он протонул. Трясина темной вязкой волной затапливает мозг. От нее пахнет нефтью и канализацией.
Янка отодвигает от себя кость на вытянутой руке, желая оказаться как можно дальше от нее, но не решаясь отбросить. Вид у нее оглушенный. Опустевший. Как будто она вложила в выдох всю душу. Голодный Мальчик хохочет, и дырка в его зубах зияет, как черная дыра.
В этот момент Филипп впервые думает, что, возможно, они все трое попали в беду, хотя и не знают пока об этом.
Хлопнула дверь подъезда, и Филипп вздрогнул всем телом. Кажется, он задремал от усталости. Ему снился подземный гул, наползающий на Коги; Филипп не слышал его — но видел. Звук походил на густое черное желе. Еще путаясь в темных остатках сна, Филипп открыл глаза и увидел Янку, нога за ногу бредущую прочь. Даже по ее сгорбленной спине было понятно, как она несчастна. Облившись запоздалым ужасом — почти упустил! и что бы делал дальше? — он окликнул ее и двинулся следом.
Это ветер, сказал себе Филипп, когда Янка не остановилась. Это ветер свистит в ушах, заглушая все звуки, а Янка все не оглядывалась, даже не поворачивала головы, чтобы прислушаться. Она шла все быстрее, и чем больше она торопилась и сутулилась, тем труднее становилось говорить себе, что дело в ветре. Она уже шла так быстро, что он начал отставать. Он еще, наверное, смог бы догнать ее, если бы побежал. Мог схватить за руку, развернуть к себе, сказать: ну ты что, это же я! Но он не мог бежать, слишком болели стертые ноги, ныли колени, хрипели застоявшиеся легкие, выстуженные холодным ветром. Да, все дело в ветре. Только в нем.
Он снова выкрикнул ее имя. Янка втянула голову в плечи и передернула плечами, будто хотела стряхнуть что-то невидимое. («…А ну стоять, Нигдеева! Ты куда это собралась?» Янка передергивает плечами и, глядя в пол, медленно разворачивается к классной. Под мышкой у нее зажат футляр со скрипкой. Янка бросает взгляд на Филькины часы, быстро, воровато, — но классная это замечает. «Ах, у тебя нет времени, чтобы извиниться? — говорит она, и ее голос угрожающе звенит, а лицо наливается краской. — Значит, хамить учителю на уроках у тебя время есть, а извиниться нет?». Янка внимательно рассматривает линолеум, — Филька, укрывшийся в нише у окна, видит, как ее глаза скользят вдоль линий простого узора. Классная орет.
Минут двадцать спустя они все-таки выбираются из школы. Янка почти бежит, размахивая скрипкой; парящий над тротуаром, как качели, футляр толкает ее вперед, придавая скорости. Филька едва успевает за ней. «Что ты сделала?» — спрашивает он. Какое-то время Янка думает, вытянув губы трубочкой. Дергает плечом: «Не знаю». Думает еще и добавляет, кривясь: «Она психанутая какая-то».)
Янка передернула плечами, и Филипп живо представил, как она брезгливо кривит рот. Она знает. Мама ей сказала. Конечно, мама ей все рассказала и о том, что его нельзя волновать, и про санаторий, и про лекарства. Ворона обманул его. Теперь Янка не захочет даже слушать. Филипп знал, что не побежит за ней, никогда больше ни за кем не побежит, — кого бы он ни догнал, на лице оглянувшегося человека он увидит только отвращение и испуг. Даже если это Янка. Особенно если это Янка…
Что-то с мерзким влажным хрустом сломалось в горле Филиппа; покачнувшись, он прислонился к стене дома и медленно осел на землю.
4
Тяжелая дверь разом отсекла равнодушный солнечный свет, колючий ветер, недоуменный взгляд Янки, от которого ныла спина. Ольга прикрыла глаза, предвкушая полумрак, наполненный огоньками свечей. Втянула душный, пахучий воздух. Сердце постепенно переставало колотиться о ребра, кулаки медленно разжимались, и свистящее, сквозь стиснутые зубы дыхание потихоньку превращалось в плавное, почти неслышное. Эта темнота, тепло живого огня, эти запахи как будто укутывали Ольгу толстым ватным одеялом, отгораживали от холодного мира, глушили полные ледяного страха мысли. Здесь ей всегда становилось спокойно, почти бездумно. Здесь она была под присмотром. Как у бабы Нины когда-то, много-много лет назад.
…Бывали вечера, когда мама совсем уж задерживалась на работе, снаружи выл ветер, выстуживая комнату, и казалось, что беда неминуема, и часы тикали все громче, болью отдаваясь в ушах. Не каждый раз, но часто — Ольга не выдерживала этого ожидания. Проверив, на месте ли висящий под майкой ключ, она выскальзывала в подъезд и прикрывала дверь. Она старалась сделать это тихо, но замок щелкал пистолетным выстрелом, и эхо металось между стен. На секунду Ольга замирала, как выхваченный светом фонаря зверек, а потом дикими неслышными прыжками неслась на третий этаж и толкала дверь угловой квартиры, которая никогда не запиралась.
Здесь всегда горел только торшер; от запаха корвалола, топленого нерпичьего жира и «звездочки» слезились глаза. Телевизор бормотал тихо-тихо, разбрасывая по комнате синеватые блики. Баба Нина смотрела все подряд, лишь изредка переключая программы изогнутым концом клюки, которым очень ловко подцепляла круглую блямбу. Облитая скупым светом торшера, она восседала перед телевизором в огромном толстом кресле, по-ковбойски задрав бесформенные ноги на журнальный столик. Протертые до прозрачности, лоснящиеся от мазей и бальзамов треники обтягивали распухшие суставы.