С нами крестная сила
Шрифт:
Пришлось обзавестись рюкзаком, кедами, походной спиртовкой и прочими аксессуарами цивилизованного скитальца, знавшего дальние дороги лишь по телевизионному клубу кинопутешествий. В первые дни его старательно испытывали на прочность комары да оводы, и он, лупцуя себя по щекам, посмеивался, что, мол, не выбив из себя городского бэби, не станешь человеком. В какой-то из дней летающая нечисть вдруг перестала досаждать: то ли места пошли некомариные, то пи привык. Это открытие воодушевило, и он, где можно было идти босиком, стал разуваться. Скоро заметил, что босиком ходить можно чуть ли не везде. Приятно было ступать по мягкой податливой траве или по дороге, когда горячая пыль при каждом шаге щекотно профыркивает между пальцами. Не только ходьба по прохладным лесным тропам, но даже по колючей стерне, чему он удивился, доставляла удовольствие. И совсем уж несказанная
Был вечер, тихий и теплый. Днем прошла гроза, быстрым торопливым дождем промыла травы, листву, сам воздух. К вечеру, когда Андрей вышел к ручью, все просохло и прогрелось, и он, долго просидев в воде, ничуть не озяб. Рядом полуразваленная копна — кто-то блаженствовал на свежем сене совсем недавно. Сено было чуточку влажным, нестерпимо пахучим. Он навзничь упал на него и замер в неге. Быстро потемнело небо, как-то внезапно высыпали звезды, заморгали, заперемигивались в вышине. Ветра не было, и Андрей слышал, как звонкие струи ручья играют с гибкими травинками, дотянувшимися до воды. И еще были какие-то звуки, странно вплетавшиеся в тишину, сливавшиеся с ней, рождавшие в воздухе, в траве, в близких кустах, во всем тела, в душе ликование. Вроде бы он спал, но в то же время знал, что не сомкнул глаз в ту волшебную ночь. Остры были чувства, ясны мысли. Все, до чего прежде приходилось тяжко додумываться, представлялось ясным и простым. И свое личное, и всечеловеческое. Сама Великая История внезапно предстала перед ним в первородной прозрачности, без пестрых разномастных одежд, в какие обряжают ее люди. Все былое открылось в его истинности, и казалось, не осталось вопроса, на который он не мог бы просто и ясно ответить. В такой же обнаженности увидел Андрей и свое собственное. И поразился, до чего же все легко объясняется. Даже то, что он числил за собой как "комплекс неполноценности". Было это связано с женщинами, то, что другим давалось просто, для него было полно душевных терзаний, — ни обнять простецки, им поцеловать без внутренних мытарств. "Они же презирают нерешительных, — ругали его друзья — товарищи. — Они же, бабы, ждут, чтобы их хватали и тискали. Это у них потребность, именно это, а не твои цветики, воздыхания". Он соглашался, ругал себя, но перемениться не мог. Образцы тургеневских недотрог, с юности пленивших его чувства, не уходили. А может, не Тургенев был виноват, а девятиклассница Тоня, в которую влюбился еще в седьмом классе? Он бегал на переменках на другой этаж, чтобы увидеть ее, и больше всего боялся, чтобы, не дай Бог, она не заметила его. Стал сочинять стихи, начал учиться рисовать, чтобы запечатлеть ее глаза, волосы, губы…
Платоническая любовь! Какой от нее прок? Только расслабляет, обезволивает мужчину. Вслед за многими другими так считал и он. А в ту чудодейную ночь у ручья внезапно понял: все человеческое в нем от первых мук любви. Верующие люди знают: любовь — это Бог. Не на всех снисходит благодать, но кто удостаивается ее, тот на всю жизнь — Человек. Несчастны не познавшие Бога, то есть настоящей любви, души их подобны бескрылым птицам. Это они придумали пошлый термин "заниматься любовью", это их ущербные толпы изрыгают в мир безнравственность и преступность. Человек, хоть раз глубоко, по-настоящему любивший, не способен на бесчеловечность…
Утро в тот раз было сухим и знойным. Разбуженный солнцем, Андрей долго ходил вокруг копны, гладил траву, плескался в ручье и ничего чудесного ни в чем не находил. Чудесное жило в нем самом, в его воспоминаниях о живых ликующих существах, олицзтворяющих эти травы, эти воды, существах, рядом с которыми было так легко и радостно. Этот восторг нечаянного единения с природой жил в нем все время: и когда шел по мягкой полевой траве, и когда, обогнув березовую рощицу, увидел на взгорье веселую россыпь изб. Будто детишки разбежелись по лугу и замерли, не зная, что делать: и хочется удрать подальше, и боязно. Он огляделся, у кого бы спросить, и ничуть не удивился, именно в этот момент увидев неподалеку девчушку лет восьми со старой — престарой, совсем почерневшей корзинкой в руках.
— Это что за деревня?
— Эта-то? — обрадованно переспросила девчушка. — А Епифаново.
Мало осталось на Руси незамордованных, незагаженных деревень. Может, и вовсе не осталось, и Епифаново — единственная? Андрей думал об этом все время, пока, не сводя глаз с крайней избы, шел к ней напрямую через обширную луговину. Сказка жила в нем самом, но он был уверен, что сказочное и все вокруг. Пестрая дворняга выскочила навстречу, облаяла для порядка и, успокоенная, побежала обратно к дому. Тягуче скрипнула дверь, на крыльцо вышла женщина неопределенного возраста, как все деревенские женщины, которым перевалило за полвека.
— Кого это Бог послал? — И всплеснула руками: — Господи, да что ж ты босиком-то? Али обувку жалеешь?
— Так ведь вы, бабушка, тоже босиком, — засмеялся Андрей, косясь на ее растоптанные, никогда не знавшие модной обуви ступни.
— Дак я, чай, дома. — И засуетилась, затопталась на крыльце. — Чего ж мы тута? Заходи в дом-то, заходи.
Он ступил на мягкую дорожку половика, наискось пересекавшую желтый пол, и внезапно почувствовал себя так, будто вся предыдущая жизнь его была сплошным бродяжничеством и только теперь вернулся он к себе домой. Сел на лавку у печки, теплой, протопленной, и закрыл глаза. И показалось вдруг, что вновь, как было этой ночью, занежили, затормошили счастливо смеющиеся существа, то ли спрыгнувшие с близких звезд, то ли выбежавшие из вод, из кустов и пахучих трав. Принюхался, и впрямь пахнет травами, и увидел увядшие пучии, висевшие под матицей: бабка, видать, была травницей.
— Что это со мной сегодня? — спросил сам себя, наблюдая сквозь прищуренные веки за хозяйкой, споро хлопотавшей у стола. — Ночь волшебная, и деревня какая-то колдовская.
— И-и, милок, — сразу отозвалась бабка. — Ето што?! Вон старейший у нас, Епифан, — сущий колдун. Я сама его боюсь.
— Деревня Епифаново и старейший — Епифан. Кто от кого?
— Деревня-то эвон отколь… — начала было она и замолчала, задумалась. — Дак ведь… что иван-чай из лугу, что клевер — все трава. Которая кому царь? А вместе — царство.
Легко было с ней. Ни о чем на спрашивая, накрывает на стол, все-то с полуслова понимает… Вскоре Андрей узнал и о других достоинствах бабки Татьяны, как она тогда же, будто походя, назвалась, — доброте несказанной, сердобольности бесконечной, непостижимой проництельности. Прогостив у нее целых два дня, переночевав на сеновале, он уехал тогда в свой шумный город совсем другим, Преображенным.
— Влюбился, что ли? — спрашивали друзья, подозрительно вглядываясь в его глаза. — Ты же женатый, не забыл?
— Мне теперь все нипочем, — неопределенно отвечал он.
— Что случилось-то?
— Я узнал себя…
Узнал себя! Так мог бы сказать о себе гонимый ветром клочок бумаги, внезапно упавший на раскрытую книгу, из которой был вырван, и обнаруживший, что письмена, начертанные на нем, не пустой набор слов, а часть великого смысла. Он узнал не только себя, он узнал мир и, как ему казалось, место каждого человека, каждого явления в былом, настоящем, а может быть, и в будущем. Что за прозрение снизошло на него той ночью у ручья, в тот день в деревне Епифаново, переполнившее радостью от сознания своей прозорливости, своего могущества? Что за чудо случилось?!. Каждый выходной он уезжал в Епифаново. Ходил босиком по тем же тропам, ночевал на том же месте у ручья, страстно желая вновь испытать однажды пережитое. Ничего не получалось. Звезды были далеки, ручей молчал, травы не певучи. Он удовлетворялся воспоминаниями, и в следующий выходной снова ехал в Епифаново. И теперь туда же. Андрей не читал дорогой. Раньше без верного собеседника в виде любого популярного журнала не мог скоротать дорогу, теперь ему были интересны собственные мысли, желанны свои чувства. Пассажиры, сидевшие рядом, думали: "Умаялся мужик, спит". А он, если и задремывал под монотонный говор, под гул двигателей электрички и стук колес, то ненадолго. Но и в дреме ему было хорошо наедине с собой. А в этот раз пришлось очнуться. В вагоне явно что-то происходило: из другого конца доносились возмущенные голоса, не похожие на обычную вагонную перебранку. Из общей разноголосицы выбивался дребезжащий старческий фальцет.
— Чего он тебе сделал? За титьки ведь не хватал?!.
— Молодец девка! — перебивал другой голос, женский. — Пристал бы ко мне, я бы…
— Да кто к тебе пристанет?
— Ах ты старый пень! Я что, по-твоему…
— Ладно вам! — рассудительно сказал кто-то густым басом. — Человеку, может, врача надо.
— Милицию надо! — не унимался старик, Андрей вздохнул — так не хотелось ему ввязываться.
Привстав, поглядел через головы пассажиров, Все крутили головами, но не вскакивали, боясь потерять место, поскольку в проходе стояли другие пассажиры, безместные.