С неба упали три яблока. Люди, которые всегда со мной. Зулали (сборник)
Шрифт:
Люди, наверное, еще долго бы обсуждали необычное происшествие, если бы не напасть, случившаяся следом, накануне Благовещения, в тихий и солнечный апрельский полдень. Небо – с утра мирное и безоблачное, сулящее теплую солнечную погоду, вдруг затянулось беспроглядной завесой черноты – от одного края горизонта до другого, и заверещало лязгающим зловещим стрекотом. Не успели женщины, суетливо путаясь в прищепках, сорвать с веревок сохнущее белье и загнать в курятники птицу, как грозовые тучи, внезапно обернувшись стаями тяжелых острокрылых мух, обрушились на деревню, норовя облепить отвратным кишащим месивом все, что попадалось на пути, – сады, огороды, заборы, дома и хозяйственные постройки. Мух было так много, что казалось – Бог, осерчав на людей за какой-то проступок, ниспослал им в наказание карающий дождь из насекомых. Они кружили в воздухе назойливыми скопищами, лезли в рот, залепляли глаза, обгладывали молодые побеги растений, опустошали кормушки домашней птицы и даже пытались стащить корм у скота. Они забивались через дымоходы в дома, расползались по углам и щелям, оставляя на стенах и мебели несмываемые темные пятна. Они были огромны и страшны – каждая с мизинец длиной, с прозрачными зеленовато-желтыми крыльями, с пятью продольными полосами на спинке и пятью поперечными полосами на тяжелом сероватом брюшке. Они размножались с такой чудовищной скоростью, словно намеревались заполонить всё и вся. Самцы, привлекая самок, издавали крыльями громкий скрежещущий
Мухи исчезли лишь к концу мая. Взмыли тяжелыми стрекочущими стаями, покружили над долиной и Маниш-каром – и улетели на север, оставив за собой обглоданные до последней травинки пастбища, голые леса и отравленную воду. Природа попыталась было взять свое – распустилась новыми листочками, зазеленела бескрайними полями, благо сразу после отлета мух случилась целая неделя дождей, смывших всю скверну, оставшуюся после их нашествия: ядовитые испражнения, скорлупки личинок, обглоданные до костей трупики птиц и шелуху прочей погибшей насекомой мелочи. Но следом за дождями наступила засуха. Раскаленное до предела огромное солнце, немилосердное и бело-слепящее, нависло огненным шаром над долиной, выпарило всю влагу, выжгло дотла едва очнувшуюся зелень, накрыло мир огненной дланью – не распрямиться и не продышаться. Обезвоженная земля пошла ломаными трещинами, подернулась пыльной мутью, зашипела, словно прогретый на печи докрасна чугунный утюг – фшшшш, шшшшш. Реки обмелели, а потом исчезли вовсе, замолкли родники, тень лишилась своей целительной прохлады, а деревья высохли и торчали, покоробленные, словно обломанные штормом зубья мачт.
Засуха была последним вестником, посланным голодом впереди себя. Следом, на колеснице солнечного ветра, нагрянул он – волгловзглядый и мерзкий, не ведающий пощады и сострадания, страшнее самого страшного, что может быть на свете, – самой смерти. Каждый раз, вспоминая ту чудовищную пору, Василий начинал давиться от тяжелого, мучающего легкие кашля. Он выпивал одну чашку воды за другой, но не мог утолить жажды, только задыхался, терзаемый колючим кашлем, и, согнувшись в три погибели, исходил беспомощными слезами. Вспоминал, как зарезал последнего барана, – засуха выжгла жалкие остатки травы, корма не было совсем, скот падал градом, мертвых животных закапывали, а тех, кто был при смерти, наспех забивали, разделывали и, подержав мясо в крепком рассоле, сушили на ветру. Отец в свое время отдал за этого барана целое состояние: огромный, племенной, мясо-шерстяной породы, еще зимой он весил под пятьсот грваканов, но на четвертый месяц засухи отощал до костей, почти ослеп и остался без зубов. Василий уложил животное на бок, прижал коленом – раньше, чтобы его скрутить, нужно было позвать на подмогу несколько крепких мужиков, а теперь оно далось само, только жалобно, почти по-коровьи мычало, предчувствуя скорую кончину. Василий отвел взгляд, перерезал беззащитное горло острым ножом, подождал, пока уймутся судороги, поднял обмякшую тушу одной рукой и повесил за сухожилие на железный крюк, чтобы дать вытечь крови. Пятилетний Акоп стоял неподалеку, задержав дыхание, молча наблюдал, как старший брат короткими, точными взмахами ножа снимает с барана шкуру. В желудке несчастного животного обнаружились обрывки полиэтилена, прищепка и кожаный сандалик Акопа, пропавший днем раньше. Мать протерла его сначала золой (воду приходилось нещадно экономить), потом – тряпицей, смоченной в водке, но ребенок наотрез отказался его надевать.
Годы голода зияли в памяти Василия черным провалом – он не разрешал себе оглядываться назад, из боязни вспомнить такое, от чего потом никогда уже невозможно будет оправиться. Но совсем отгородиться от воспоминаний не получалось, они неминуемо всплывали из водоворота прошлого и долго потом терзали его своими ранящими душу подробностями. Василий до сих пор ощущал во рту горчащий привкус жидкой похлебки, которую мать наловчилась варить из кореньев, еловых шишек и древесной коры. Овощей и злаков было не достать ни за какие деньги, на оставшихся после забитого скота запасах сушеного мяса протянули первые несколько месяцев, но потом закончились и они, и есть стало совсем нечего. Засуха отступила лишь к концу осени, дав возможность дождавшейся ноябрьских дождей природе робко зазеленеть на крохотный отрезок времени, отпущенный ей до наступления снегов. Вот на этой малой траве, выкорчеванных кореньях, еловых шишках и древесной коре и продержалась деревня до марта, потеряв к концу зимы половину людей. Февраль превратился в месяц погребений, каждое утро вместе с другими мужиками Василий обходил дома и собирал умерших, хоронили их в общих могилах – выкопать отдельные не хватало сил. Первыми уходили старики и дети, следом – женщины, мужчины держались дольше всех, это было какое-то непосильное, нечеловеческое проклятие – одного за другим провожать на тот свет тех, кто дорог тебе больше жизни. Единственным молодым мужчиной, ушедшим в первый год голода, был отец Анатолии, Севоянц Капитон. Похоронив старших дочерей, он отвез Анатолию в долину, перепоручил ее дальней родне, а после смерти
– Кто мы такие, чтобы осуждать чьи-то поступки, – вздохнул он, разворачивая сверток с ладаном.
– Есть такие решения и поступки, которые осуждению не подлежат, – коротко бросил Василий.
Ованес ничего не ответил, но, прощаясь, крепко пожал ему руку. С того дня на могилу Капитона они больше не ходили. Видно, слова Василия убедили Ованеса если не в правильности, то хотя бы в неизбежности шага, на который решился Капитон, и он отпустил друга с миром.
Первый февраль голодного времени запомнился Василию не только бесконечными похоронами, но и необъяснимым поведением младшего брата. Акоп, отощавший до костей, но удивительно бойкий и здоровый благодаря карасу меда, отданному им семьей Магтахинэ, – мать разводила ложку меда в кувшине теплой воды, добавляла туда сосновых шишек и поила этим настоем сына утром, днем и вечером, поэтому, несмотря на свою прозрачную худобу, тот оставался жизнерадостным и веселым ребенком, однако, радуя близких хорошим физическим состоянием, расстраивал душевным. Шумный и суетливый на протяжении всего дня, к вечеру он сникал, отказывался ложиться в постель и половину ночи проводил у ледяного, покрытого инейными завитушками окна. Сидел, завернувшись в шерстяное одеяло, и напряженно вглядывался в темноту, а на вопрос, что он там высматривает, отвечал – синие столбы. Мать тоже вглядывалась в темноту, ничего не видела, пугалась, плакала, однако Акоп делал вид, что не замечает ее слез, и игнорировал просьбы лечь спать. А когда однажды Василий попытался отнести его на руках в постель, мальчик разразился такими горючими слезами, что пришлось посадить его обратно к окну. Теперь взрослым приходилось проводить ночи в бдении, мать, уверенная, что душу младшего сына похитил дэв [18] , читала молитвы, украдкой утирая слезы, а Василий отвлекал брата разговорами. Акоп отвечал охотно, но взгляда от окна не отрывал, иногда посреди беседы умолкал, шевелил неслышно губами, загибал пальцы, вытягивал шею и, прижавшись лбом к оконному стеклу, водил глазами вверх-вниз. Через час-другой, словно удостоверившись, что ничего больше в темноте не разглядит, он со вздохом поднимался, сообщал – сегодня было пять и четыре столба (считать умел только до пяти), и ложился спать. Однажды Василий зачем-то сопоставил количество умерших за ночь односельчан с числом «синих столбов», о которых говорил Акоп, и с ужасом обнаружил, что цифры совпадают. Матери он ничего говорить не стал, чтобы не пугать ее еще больше, но следующую ночь провел внимательно следя за братом. Акоп никакого страха не выказывал, но иногда вздрагивал, словно застигнутый врасплох, а потом цепенел, дышал мелко-мелко, сидел, не шелохнувшись, только смотрел куда-то вверх.
18
Злой дух.
– Расскажи, что ты видишь, – попросил его Василий.
– Нуууу, – замялся Акоп, – сначала на небе зажигается свет, похожий на звезду. Потом оттуда спускается столб. Как водичка, только синий. И немножко цвета фиалки.
– В смысле – как водичка? Течет вниз, словно река?
– Нет, прозрачный, как водичка. Поэтому видно, что там внутри.
– А что там внутри?
– Там внутри два человека. Нет, сначала один человек. Он спускается сверху. У него крылья. Но он не летает ими, они просто висят у него за спиной. Этот человек с крыльями спускается вниз, а потом поднимается и ведет за собой или девочку, или мальчика, или бабушку, или дедушку.
– Куда он их ведет?
– Наверх.
– А что там наверху?
– Синий свет.
Василий обернулся к матери. Та сидела, уронив на колени руки, горючие слезы текли по бледному, изможденному лицу. Василию стало страшно и больно за нее, такую беспомощную и потерянную.
– Он ангелов смерти видит, – улыбнулся он ей и поспешно прикрыл рот рукой – губы предательски дрожали, выдавая смятение и страх.
Той ночью Акоп насчитал «пять, пять и три синих столба». А днем в деревне похоронили тринадцать человек. Следующей ночью, укутав брата в шерстяное одеяло, Василий отнес его на руках к околице, благо идти было не очень далеко – через пять дворов скалился острыми зазубринами обрушенный землетрясением край Маниш-кара. Он встал на самой кромке обрыва, повернулся так, чтобы Акоп видел кромешную тьму, поглотившую долину.
– Что ты там видишь?
– Там светло, как днем, – ответил, не поворачивая головы, мальчик.
– Потому что там светит солнце?
– Нет, Васо-джан. Там очень много синих столбов, вот из-за них и светло.
Смириться с тем, что мальчик видит вестников, прилетающих за умершими людьми, было невозможно, но мать попыталась хотя бы свыкнуться с этой мыслью. Правда, давалось ей это с невыносимым трудом – она продолжала плакать и тихо читать молитвы, а Василию ничего не оставалось, как дремать на тахте в ожидании того часа, когда Акоп, досчитав последние вспорхнувшие в небо людские души, попросится в постель. Спать его теперь укладывали только рядом с братом, мать боялась, что ангелы смерти, догадавшись, что их видят, явятся за ребенком. Но ангелам смерти было недосуг – они сбивались с ног, принимая и сопровождая на небеса все новые и новые отстрадавшие души.
– Энбашти – страшное время, – как-то поведала шепотом старшему сыну мать, – ваша бабушка, покойная Арусяк, рассказывала, что люди чаще всего умирают именно тогда, когда крепко спят петухи. А спят они беспробудным сном в энбашти, с полуночи и до первой зари.
– При чем здесь спящие петухи? – озираясь на замершего у окна младшего брата, спросил Василий.
– При том, что они своим криком отпугивают смерть. Если человек умер днем, то случилось это потому, что петух не успел вовремя крикнуть.
Василий покачал головой, тяжело вздохнул.
– Скоро весна, голод отступит, люди перестанут умирать. Вот увидишь, Акоп успокоится.
Все произошло именно так, как он предсказал. Через неделю – другую, когда с появлением первой весенней травы – крапивы, пастушьей сумки и просвирняка – ополовиненная деревня понемногу ожила, завозилась в огородах и садах, вытащила хранимые как зеницу ока семена овощей, Акоп впервые уснул не далеко за полночь, а в положенное детям время. С того дня он спал спокойным, глубоким сном до самого обеда, видно, наверстывал бессонные ночи, проведенные у окна.