С неба упали три яблока. Люди, которые всегда со мной. Зулали (сборник)
Шрифт:
Ясаман поймала ее огорченный взгляд.
– Если бы ты знала, дочка, как страшно стареть одной, – протянула она с горечью.
– Да знаю я, – сникла Анатолия.
– Ну раз знаешь… Ты же видишь, как мы живем. В ожидании смерти, от одних похорон до других. Что у нас впереди? Ни просвета, ни надежды. Так зачем отказываться от возможности сделать кого-то хоть на толику счастливей? Не думаешь о себе, хоть о нем подумай.
Заскрипел дощатый пол веранды – Ованес с Василием возвращались с огорода. Следом за ними, жалобно канюча, плелся Патро. Ясаман выглянула в окно:
– Чего это он плачет?
– Сыру просит. Я отломил кусочек, а ему все мало. Угораздило меня на старости лет завести пса. Сатеник уговорила –
– Не уймется твоя сестра. То собаку тебе сосватает, то жену.
Василий смущенно рассмеялся, отломил еще кусочек сыра, кинул Патро.
– Все, больше не получишь.
Пес в мгновение ока проглотил угощение, хотел было завести новую жалобную песнь, чтобы выпросить себе еще, но, наткнувшись на строгий взгляд хозяина, сообразил, что ловить тут больше нечего. В два прыжка преодолев ступени лестницы, он ринулся во двор – гонять кур.
Обедали в тишине и умиротворении. Говорили мало, и все – на отвлеченные темы, и было столько ненавязчиво-привычного в звяканье ложек, в просьбе передать соль или отрезать кусочек сыра, в суховатой горбушке домашнего хлеба и глотке воды, что Анатолия впервые ощутила жизнь не как данность, а как дар. Она украдкой переводила взгляд с Ясаман на Ованеса, потом на Василия, ловила каждый размеренный неспешный жест, мысленно соглашаясь с ним, и удивлялась тому, как она раньше не замечала этой безусловной связи между собой и всем, что ее окружает – будь то люди, птицы или камни на старом кладбище. «Нет рая, и ада нет, – поняла вдруг Анатолия. – Счастье – это и есть рай, горесть – это и есть ад. И Бог наш везде и повсюду не только потому, что всемогущ, но еще и потому, что Он и есть те неведомые нити, что связывают нас друг с другом».
После обеда она безропотно дала Ясаман напоить себя настоем шиповника и уложить в постель. Проспала до вечера и проснулась к тому времени, когда в деревню вернулось пахнущее закатным солнцем и майским полем стадо. Оно брело по кривенькой улице, редея у каждой калитки. Когда Анатолия вышла из дому, Василий как раз забирал своих коз и овец. Перекинувшись несколькими дежурными словами с пастухом, он погнал животных в хлев. Заметив ее на веранде, замедлил шаг, улыбнулся краешком губ – Анатолия только сейчас разглядела необычайный серовато-стальной оттенок его глаз. Она облокотилась о перила, сдержанно кивнула:
– Я подою животных. Ты, главное, воды в хлев принеси, чтобы перед дойкой их умыть.
– Да я сам справлюсь. Сатеник научила.
– Доить научила?
– Нуда.
– И как? Получается?
– Овцы пока не жаловались.
Анатолия зарылась лицом в ладони, рассмеялась.
– Неси воду. Сегодня, так и быть, подоишь сам. А я просто рядом побуду.
Часть II
Тому, кто рассказал
Глава 1
Дом Меликанц Вано стоял на самом краю схлынувшего в пропасть плеча Маниш-кара. Скала раскололась надвое и рухнула в бездну, оставив за собой одинокую зазубрину, на которой, обнесенный со всех сторон крепким забором, возвышался двухэтажный дом с огромным фруктовым садом, огородом и несколькими крепкими хозяйственными постройками. Маранцы диву давались, как такое могло случиться – соседние дворы обвалились в пропасть, а семья Вано не только выжила, но и сохранила все свое имущество вплоть до бревен, наваленных грудой за забором в ожидании кольщика дров.
Валинка была уверена, что Провидение уберегло их не потому, что пощадило, а по случайному недосмотру. Видно, когда оно прочерчивало смертоносной рукой линию, которая должна была отделить живую часть деревни от мертвой, по какой-то причине отвлеклось и обошло их двор стороной. Вано, в отличие от жены,
– Сдохли бы, и всё! – сердито отрезал он.
Обиженная Валинка ахала и хваталась за сердце, а Вано хлопал дверью и уходил в дальний конец сада. Там, под росшей вкривь старой вишней, стояла кургузая скамейка – двоим взрослым на ней не уместиться, места мало, но и одному сидеть не очень удобно – ножка скамейки прогнила и обломилась, и от этого приходится устраиваться с самого краю, чтобы не опрокинуться.
Вано мог просидеть под старой вишней до первых звезд, перебирая в памяти канувших в небытие родных. Мать его была сестрой Аршак-бека, вынужденного бежать в начале прошлого века от свергнувших царя новых властей. Дед ее, Левон-бек, потомок восточной ветви дворянского рода Лузиньянов (всегда с гордостью уточнял, что дальним предком их семьи считается Левон Шестой Лузиньян – последний король Киликии, рыцарь Ордена Меча и сенешаль Иерусалима), был против того, чтобы его внучка выходила замуж за простолюдина. Но мать Вано, будучи девушкой своенравной, нахватавшейся за годы учебы в институте благородных девиц идей о равенстве и братстве, а также прочих суфражистских наклонностей, пошла против воли старика и связала свою жизнь с сыном, правда, зажиточного, но самого что ни на есть сермяжного крестьянина. Она отлично знала, что по доброй воле родня на неравный брак не согласится, потому бежала со своим возлюбленным в долину и вернулась оттуда лишь тогда, когда убедилась, что забеременела.
Левон-бек, взбешенный строптивостью внучки, поклялся вычеркнуть ее из своей жизни раз и навсегда. Клятву свою он сдержал, но весьма своеобразно. Мать рассказывала, как приходила в отчий дом и прямиком направлялась в кабинет деда, где тот проводил большую часть времени, читая и делая записи. Она располагалась на полу и клала голову ему на колени. Дед молча гладил ее по волосам, и каждое прикосновение его невесомой старческой ладони казалось благословением. Мать к тому времени была на сносях и очень страдала от приступов тошноты, возобновившихся к последнему месяцу беременности, но наедине с дедом удивительным образом успокаивалась и даже могла позволить себе что-нибудь съесть – остальное время ее рвало от одного запаха пищи. Дед так и ушел, не перекинувшись с внучкой и словом, но именно ей оставил в наследство кустарно написанный портрет Левона Шестого в доспехах крестоносца, с развевающимся за спиной флагом с бело-синим гербом рода Лузиньянов. Может, в назидание, а может, укором. Мать, достойная внучка своего деда, даже бровью не повела, повесила портрет в гостиной, на самом видном месте, и следила, чтобы цветы в вазе, стоявшей под ним, всегда оставались свежими.
Разлуку с братом, вынужденным бежать от новых властей, она переживала очень тяжело, видно, сердцем чувствовала, что в этой жизни им уже не повидаться. Ее не трогали, но она осторожничала, никогда больше не появлялась в родовом поместье, к тому времени разграбленном и национализированном, а портрет венценосного предка сняла со стены и убрала на чердак, гневно отвергнув предложение мужа сжечь его от греха в костре.
– Не стану я уничтожать единственную память о деде, – отрезала она и спрятала портрет за большим деревянным ларем со всяким ненужным скарбом, где он с тех пор и лежал – загаженный нашествием мух и затянутый в пыльный кокон паутины, безнадежно отсыревший и выцветший за те сто лет одиночества, на которые его обрекли равнодушные дальние потомки.