С неба упали три яблока
Шрифт:
А за последние шесть лет изменилось, кажется, все. Я трижды влюблялась – глупо и бессмысленно, отучилась в институте, работала санитаркой в госпитале, где лечились покалеченные войной солдаты. Мачуча воевал, был тяжело ранен, демобилизовался. Женился на беженке с двумя детьми, старшей восемь, младшему четыре года, дети любят его, как родного, жена души в нем не чает.
– Уезжаешь, значит, – говорит он.
– Да.
Стираю бумажной салфеткой помаду, не глядя, нашариваю на полочке шпильку, собираю в тугой пучок волосы. На стене висит карта с воображаемым великаном. Оборачиваюсь, чтобы наконец-то его внимательно рассмотреть. Но громко хлопает входная дверь,
Мачуча разглядывает меня в фотообъектив. Подходит, тяжело припадая на ногу. Я вижу, как ему больно ступать.
– Почему не обзаведешься палкой?
– Обойдусь. – Кончиком указательного пальца он касается моего подбородка, заставляет чуть приподнять голову. – Научись не прятать лицо. И запомни – ты красавица.
Я смотрю на него, как в детстве, снизу вверх.
– Улыбнись, – просит он.
Я улыбаюсь.
Сорок три
Одно из дорогих сердцу воспоминаний о детстве – ранние ноябрьские утра. Лето давно уже позади, всю ночь, исходя дивными голосами, улетали птицы – на юг, на юг. Встревоженные их прощальными криками петухи устроили ревнивую предрассветную перекличку. Смятенный зов рыцарей зари мечется от двора ко двору, от калитки к калитке, от холма к холму и, вильнув тяжелым разноцветным хвостом, устремляется ввысь – туда, куда ушел последний журавлиный клин. На юг, на юг.
Вымытый ночным дождем сад запутался в туманной пелене – она стелется по макушкам деревьев, лежит ватным ворохом на мохнатых плечах кипарисов, сочится сквозь ветви большой айвы – желтые, подернутые шершавым пушком плоды выделяются резкими вкраплениями на молочном покрывале.
Уйдет туман – холмы запестрят кленовым золотом и румянцем, заволокут окрестности густым ароматом мушмулы и шиповника, резко запахнут хвоей и умытой утром ежевикой – на излете осени она приторно-сладкая, крупная, три ягоды в ладони не удержать.
Приезжаю я домой именно в ноябре, с улетающими на юг журавлями. Он теперь совсем другой, город моего детства, он залит огнями неоновых ламп и мигает рекламными щитами, а там, где раньше было фотоателье, сейчас большая нотариальная контора. Мы с мамой идем мимо, не поворачивая головы. Я несу букет чайных роз.
На кладбище тихо и безлюдно, только ветер бродит среди надгробий, рассеивая сладковатый дым курящегося ладана. Вершину Восточного холма укутало ватным пологом тумана – скоро он спустится вниз и затопит мир от края до края.
Назаретян Тарой, 1957–2005. Девять лет, как его уже нет. На фотографии он совсем молодой, такой, каким я постаралась его запомнить, – смуглый сероглазый великан. Несколько раз перечитываю эпитафию, безуспешно пытаясь вникнуть в ее смысл. Наконец мне это удается: «Самому лучшему в мире мужу и отцу – от любящих жены, дочери и сына».
– Почему его похоронили здесь, а не рядом с Нубар?
Мама протягивает мне бумажный кулечек с ладаном.
– Она на старом кладбище, там уже никого не хоронят. Потому положили здесь.
Я кидаю в металлическую чашу крупицы ладана, чиркаю спичкой. Мама раскладывает у подножия могильного камня чайные розы. Рассказывает так, словно не со мной, а с собой говорит: «Когда Нубар с Гарегином поселились в нашем городе, твоему папе было лет шесть. Он помнит, как они трудно жили, – еле концы с концами сводили. Но понемногу выправились, построили себе дом. Часто вспоминали Бостон, откуда уехали, когда после Второй мировой на короткое время открылись границы. Бросили все ради мечты о возвращении на родину предков. Молодые, красивые, чудом спасшиеся от
Нубар родила поздно – в сорок два года. Спустя неделю от разрыва сердца умер Гарегин, оставив ее одну с грудным ребенком на руках. Она назвала его Тароном, в память о крае, откуда были родом их предки.
Он рос хорошим мальчиком, уверена, многого бы добился. Но за большой мечтой уезжают в большие города, а он позволить себе этого не мог, потому что не с кем было оставить пожилую больную мать. Устроился в фотоателье, научился играть на кларнете. Однажды, когда был еще маленьким, у него спросили, как называется штат, откуда приехали его родители. Он ответил, безбожно коверкая название, – Мачуча. С того дня его так и звали. Он не возражал, ему нравилось.
Ты, наверное, помнишь старую карту, которая висела в фотоателье. Это была карта Массачусетса. Как-то он признался твоему отцу, что мечтает улететь в Бостон, посмотреть город, где выросли его родители. Не успел.
Во дворе его дома жил рыжий пес, передвигался на передних лапах, задние волок за собой – во время бомбежки осколком перебило позвоночник. Раньше он жил на улице, заглядывал прохожим в глаза. Каждый думал – хоть бы кто-нибудь пристрелил его, чтобы не мучился, а сам подкармливал исподтишка. А Тарой вернулся с войны и забрал его к себе. Таскал, прихрамывая, на руках, когда тот совсем одряхлел».
Мама убирает поминальную чашу в нишу, оставляет там же бумажный кулечек с ладаном. Туман стремительно сползает с Восточного холма, шаг за шагом отвоевывая себе пространство.
Перед тем как уйти, я протираю его фотографию рукой. На ладони остаются грязные разводы. Он смотрит сквозь меня своими серебристыми, цвета ноябрьского неба, глазами.
Прощай, Мачуча. Прощай.
Хаддум
Старую Хаддум все так и называли – Старая Хаддум. Не из-за почтенного возраста – два года назад внуки с помпой отметили ее восьмидесятилетие, а из уважения. Старый – значит, мудрый. С датой юбилея вышла закавыка – в начале двадцатого века метрики детям, рожденным в ее каменной берберской крепости, выписывали сильно позже их рождения, а замученные бессонницей матери не очень помнили, в какой день и месяц они родили своего очередного ребенка, поэтому в ее свидетельстве стояла следующая запись: «Хаддум Лааллюш, пятая дочь Исмаила Лааллюша и Бушры Алауи, рожденная в сезон проливных дождей, на третий день месяца джумада аль-уля».
В паспорте, выданном пятидесятилетней Хаддум уже в послевоенные годы, значилась взятая с потолка дата 28 декабря 1903 года, но затеявшим юбилейное празднество внукам важно было вычислить правильный день рождения своей почтенной родственницы. Открутив в обратном направлении колесико лунного календаря и порывшись в архивных документах и вековой давности газетных статьях, они вычислили приблизительную дату. Если верить расчетам, случилось это 5 января 1905 года – на два года и восемь дней позже даты, указанной в метрике. И тут перед озадаченными потомками встал вопрос, когда же отмечать юбилей, потому что состояние здоровья Хаддум ухудшается, и есть большая вероятность того, что до настоящего своего восьмидесятилетия она не доживет. После долгих раздумий было решено отметить праздник по паспортной дате, но если Аллах позволит Старой Хаддум дожить до истинного ее юбилея, то можно будет отметить его еще раз, с неменьшей, а то и большей помпой.