С неба упали три яблока
Шрифт:
Город меняется, он уже не мой, он никогда и не был моим, но не говорите мне об этом, я не хочу этого знать. Мы бродим с сестрой по старым улочкам, выискиваем привычные с детства ракурсы, а на самом деле, наверное, ищем себя – за перилами моста, на крыше обвалившейся печи, в тени огромного клена – мы выросли, а он так и остался большим, ты замечала, как красиво стареют клены, спрашиваю я, и сестра кивает – знаю.
В мире много красоты – высокие водопады, золотистые песчаные дюны, зазубрины синих хребтов, бескрайние лавандовые поля. И вся эта красота – не моя. Моя красота за кривыми
Ноябрь
Месяц раздумий. Терновый месяц, пряный. Пахнущий гранатовым боком, грецким орехом и шершаво-терпкой, стремительно темнеющей на срезе айвой.
Тата макает ореховое ядрышко в мед, подставляет ладонь ковшиком – чтобы не капнуло на скатерть, и протягивает мне – ешь.
Я ем.
– Слышала журавлиные крики? – У Таты золотистые глаза и длинные ресницы. На виске, чуть выше брови, бьется одинокая жилка.
– Слышала, – бубню я.
Она делает вид, что верит мне.
– Знаешь, что они кричали?
– Нет.
– Мы вернемся.
Тата отрывает от круга домашнего хлеба горбушку, выковыривает мякоть, откладывает в сторону – курам. Заталкивает вместо мякоти ореховые половинки и протягивает мне.
– Ешь.
Я ем.
– Тат, ты понимаешь журавлиный язык?
– Нет.
– Тогда откуда ты знаешь, что они кричат?
– Мне бабушка сказала.
– И ты ей поверила?
Тата смотрит в меня своими ореховыми глазами.
– Да.
Ноябрь.
Туманы стали гуще и непроглядней, уходят долго, нехотя, цепляясь тюлевыми подолами за деревянные заборы. Слышен дальний зов реки – холодная, пенная, она бежит, задыхаясь, вперед себя, рассказывает каждому, что на горный перевал надвигаются снега, она видела, она знает.
– Хочешь вина? – Дядя Жора протягивает глиняную чашку.
– Разве мне можно?
– Это трехдневное вино, совсем молодое. Когда забродит – будет нельзя. А пока можно. Пей.
Я пью.
Вино сладко щекочет нос. Я причмокиваю губами.
– Вкусно. Похоже на лимонад.
– Вкусно, да.
Дядя Жора немного сумасшедший. Папа говорит, что он математический гений. Однажды его мозг не выдержал напряжения и сошел сума. Ноябрями дяде Жоре становится совсем тяжко. Он уходит в леса, питается желудями, шиповником и неспелыми плодами мушмулы. Смотрит часами в небо, шевелит беззвучно губами, словно разговаривает с кем-то. Выводит сухой веточкой на влажной земле странные математические формулы. А потом стирает их и плачет.
На излете осени дядя Жора часто плачет. Впереди зима, он ее чувствует.
Он видел, он знает.
Вечер пахнет густым мычанием коров, ржавым затвором калитки и дровяной печкой. Нани разрезает картофель на тонкие дольки, раскладывает на раскаленной печке, посыпает крупной солью. Картофельные ломтики схватываются румяной корочкой, скворчат. Нани поддевает их краем ножа, переворачивает на другой бок.
Я цепляю кочергой задвижку, распахиваю дверцу, ворошу поленья. Печка гудит, довольная, дышит жаром.
– Цлик Амрам не ждал такого предательства. Виданное ли дело, чтобы любимая жена изменила тебе с царем, которому ты преданно служил всю жизнь! Он запер ее
– И что было потом?
– А что было потом. Княгиня повесилась в крепости – не вынесла позора. Грузинский царь вернул имения Цлика Амрама армянскому царю, ведь они с армянским царем были троюродными братьями, оба из рода Багратуни. А Цлик Амрам остался ни с чем – без жены, без княжества, без былого величия.
Нани вздыхает, качает головой.
На краю холма раскинулась старая крепость. Вернувшийся к вечеру туман окутывает ее развалины непроницаемой пеленой. Где-то там, в этих затопленных туманом развалинах, до сих пор бродит призрак княгини Аспрам.
– А что стало с Цликом Амрамом?
– Не знаю. Наверное, умер с горя. Да и кто сможет такое пережить?
Нани перекладывает готовый ципул [33] в толстодонную тарелку, обмазывает каждый картофельный ломтик сливочным маслом, сверху выкладывает кусочек брынзы. Дует на ципул, чтобы он быстрее остыл. Протягивает мне:
– Ешь.
Я ем.
Декабрь
На перевал зима наступает разом, нахрапом, не предупреждая и не щадя, выключая звуки и стирая цвета. Словно не было вчерашнего ноября с его голубовато-пыльными ягодами терна, с перезрелым шиповником – шкурка треснула, обнажив ватную мякоть и острые косточки с запахом забродившего вина, – сейчас оно колючее, сладко-шипучее, а к середине декабря нальется вкусом, заматереет, подернется терпкостью и кислинкой, будет переливаться в бокале обманчивой легкостью. Кто пил, тот знает цену этой легкости – перебрал хоть немного – и спишь беспробудным каменным сном до утра.
33
Печеный картофель.
Когда на перевал приходит зима, у людей на какое-то время заканчиваются слова. Это благословенная и целительная немота – молчи, смотри в окно, привыкай к себе. Нет ничего такого, что бы укрыло и защитило от себя, – ни суетливой осенней шелухи, ни летних скоротечных дождей, ни весеннего щебета птиц. Ты и ты.
Там, за ледяными плечами перевала, – поморы-великане, их уже мало, но они есть – суровые, неприступные люди-камни. Каждый – частичка твоего сердца, каждый – толика твоей души. Пройдет не одна лавина, пока снова откроется тропа, ведущая туда. А пока – так. Без связи извне, в снежном мороке, в оглушительной, всесильной, мерцающей тишине.
Когда на перевал приходит зима, она первым делом достает игрушки из рукава. Вденет суровую нитку, повесит на еловую ветку, зажжет огни. Любуйся и наматывай на палец дни: Анну Темную – в час битвы страшных сил с Божиим светом, настороженно-молчаливые Емельяны Перезимники, крик рожениц в Бабьи каши, ряженые многоликие колядки, гоняющий ведьм Афанасий Ломонос, сшибающий рог Зимы Онисим-овчар, Фарисеева седмица, неделя Страшного суда…
Набрал полную грудь воздуха, нырнул, словно рухнул, в страну трехглавых змиев и жар-птиц, болотников и болотниц, серых волков и премудрых девиц. Хватило бы дыхания выплыть.