С новой строки
Шрифт:
Город был наводнен туристами, в отелях ни одного свободного места.
Отец чудом нашел свободную комнату с балконом на Колье-Эстафета, улицу, по которой на рассвете гонят быков.
Наши соседи по квартире - молодые американцы - джинсы застираны до белизны, майки рваные, на шеях - красные платки, - всю ночь галдели, беспрерывно бегали по скрипучей деревянной лестнице и пили вино набирались храбрости: через несколько часов им предстояло стать афисионадо: бежать перед быками.
Ранним утром худая говорливая старуха-испанка с подагрическими скрюченными пальцами разбудила нас и вывела на балкон. Солнце только
– Почему впереди бараны?
– кричу отцу на ухо.
– Кагановичи корриды, - кричит он в ответ, - заманивают и ведут за собой доверчивых быков.
– Понятно...
Мы идем в маленький ресторанчик с потемневшими от времени кирпичными стенами, крохотными деревянными окошечками и бело-красными скатертями на темных дубовых столах. Отец заказывает горячий кофе кон-лече (кофе с молоком) и учит меня макать в него теплые маленькие хлебцы-чуррос...
Потом ведет на корриду. Подготавливает:
– Это не убийство - это честное сражение. Шансы тореадора и быка равны.
– Затем с азартом комментирует бои, мастерски оценивая быков и очень точно чувствуя тореадора: - Этот играет в бесстрашие, а вот тот по-настоящему смел.
А наутро мы уезжаем в Толедо.
Из книги "Отчет по командировкам":
"Одни считают Толедо античной столицей Кастилии, другие - самым красивым городом Европы, третьи - самым трагичным городом мира - хотя бы потому, что здесь жил великий изгнанник Эль Греко, потерявший родину и нашедший ее в Толедо, и снова потерявший. В нем, рожденном на Крите, прошедшем через Грецию, Италию и Францию в Испанию, - величие и трагизм художника, посвятившего себя служению правде. Он знал правду, и он служил только ей, святой правде, но, чтобы делать это, он был обязан стать другом и "приписным живописцем" инквизиции. От него отшатнулись друзья, о нем брезгливо говорили те, которые дерзали - на словах, да и то шепотом, - не соглашаться с инквизиторами; а он, сжав зубы, молча и сосредоточенно работал. Неосторожное слово, сказанное в сердцах, могло принести гибель не ему - гений не боится смерти, - могло пострадать его искусство".
Первым делом отец ведет меня в Дом-музей художника в центре еврейского квартала. А потом мы до гула в ногах бродим под палящим солнцем по узеньким, по-восточному "закрытым" улочкам Толедо, и в маленькой лавочке еврея-ювелира (их здесь множество) он покупает мне деревянную шкатулку с шестиконечной звездой Давида на крышечке.
Вечереет, пустеют улицы, мы не спеша возвращаемся в наш отель, и шаги наши по старинной булыжной мостовой отзываются гулким эхом...
А в Толедо - вечность,
Ласточек полет,
Сан-Фермин, беспечность,
И кинжалы-лед.
А в Толедо - древность,
Очень много камня,
Странно мало окон,
Сплошь - резные ставни.
А в Толедо - лето,
Лава узких улиц
Захлестнет туристов,
Что бредут ссутулясь.
А в Толедо - праздник,
Все перемешалось,
А в глазах Эль Греко
Вместе - смех и жалость.
ОТЧАЯНИЕ
Отца редко кто видел в минуты сомнения, почти никто - в минуты отчаяния. Я лишь однажды. Оно было молчаливо, его отчаяние - отчаяние человека, который уже ничего не может изменить. В то лето я, как всегда, приехала в Крым.
Вечером вышли на нашу традиционную прогулку. Дорога все время поднималась в гору, поэтому шли не спеша.
Низко над землей летали стрекозы, последние солнечные лучи подрагивали в листве низкорослых деревьев.
– Я писал свои книги, - говорил отец, глядя на засыпающие горы, чтобы люди понимали: нет безысходности, всегда есть выход, только надо надеяться на свои силы и во всем и везде видеть красоту.
Мы остановились возле маленького шумного водопада. Здесь он каждый день отжимался от каменной ограды. Сегодня он этого не сделал, продолжал:
– Мне все труднее работать. Раньше я видел лица тех, для кого пишу, у них были добрые глаза, они были рады мне, ждали меня, а сейчас их заслонили ватные маски врагов... Это тяжело... А может быть, я просто старею...
Домой мы возвращаемся затемно. Устраиваемся на кухне. Отец сидит, ссутулившись, и грустно смотрит на экран телевизора, глубоко затягиваясь сигаретой. В комнате плавает голубой сигаретный туман. (Мне всегда казалось, где бы ни появлялся отец, сразу же возникала атмосфера журналистского пресс-центра, и хотя я никогда там не была, мне слышались разноязыкая речь, шум, телефонные звонки, виделось множество людей и обязательно табачный туман.)
Я достала две глиняные чашки и начала готовить чифирь. Я готовила его так, как недавно научил отец: в крохотных кофейных турочках на электрической плитке. Самое главное, не пропустить тот момент, когда клокочущий чай готов выплеснуться на раскаленную спираль плитки - хватай поскорее турочки и переливай черную влагу в чашки.
В этот вечер мы сидим недолго и говорим мало. То ли отец устал, то ли все выговорили во время прогулки. Выпив чай, отец идет в кабинет, бросив на ходу: "Я главу закончил, хочешь почитать?"
Я беру страницы и, забравшись с ногами на маленький диванчик, читаю неправленый текст.
Отец сидит за большим письменным столом в большом кресле с высокой спинкой и из-за этого кажется маленьким. Он сидит неподвижно и смотрит в окно. Уже совсем темно, и в стеклах сначала видна комната, потом уже луна и море.
Я не могу понять, что рассматривает отец: собственное отражение или море с луной.
Потом я понимаю, что отец никуда не смотрит, а просто сидит непривычно маленький - в большом кресле, чуть склонив голову, будто прислушиваясь к чему-то, и глядит растерянно-широко раскрытыми глазами в самого себя.
– Очень интересно, папа, - говорю я. И это правда. Мне нравился герой отца - сильный, одинокий, честный.
– Да-а, - тянет неопределенно отец, по-прежнему не меняя позы, - а по-моему, это хреновина.
Я долго молчу, облокотившись на спинку отцовского кресла, потом повторяю:
– Это хорошо, папа.
Отец поднимает наконец голову и смотрит на мое отражение в окне:
– Не нужно это.
– А может быть, ты пришел к чему-то новому, может быть, это новый виток, - я говорю, понимая, что говорю не то и не так.