С трех языков. Антология малой прозы Швейцарии
Шрифт:
Почти все время он проводил «У Спиро» в надежде, что кто-нибудь пригласит его за столик выпить стаканчик и поимпровизировать. В другое время, в другом месте его бы, возможно, выгнали, а то и вовсе посадили, но здесь такое было не в обычае. Его, правда, не поощряли, разве что в иные вечера, когда обильно лилось вино, но все же порой соглашались слушать. Ему этого было достаточно. Ложь ложью, а свидетели были истинные, и он никогда ими не пренебрегал. Ни сомнения, ни возражения — ничто его не смущало: напротив, он ими лишь вдохновлялся и заливал еще пуще.
Ему, знавшему в мире только свой родной остров да Афины, где жила его сестра, вещи и люди представлялись слишком бедными, слишком скудными, чтобы заслуживать разговора. Ему хотелось большего. Он, конечно, мог бы, как любой другой, сплетничать, подличать, интриговать, льстить, но так уж Панайотис был устроен,
Обыкновенно Панайотис рассказывал только о своей жизни и своих встречах; наверно, по этой причине местное общество и прощало ему его враки. Но и в пределах этой, так сказать, страховочной меры он иной раз заходил чересчур далеко: я сам слышал, как он объяснял ошеломленному профессору, что поток пресной воды прямо с Олимпа протекает под морем и питает источники Ниссоса. Или, не моргнув глазом, делился с настоящими партизанами своими жуткими воспоминаниями о мировой войне — это он-то, переживший ее в пеленках. Или рассказывал о чудесных рыбалках, когда омаров и лангустинов в сети было столько, что они пожирали всю рыбу, прежде чем их успевали достать… И это он выкладывал старым морским волкам! Он, кого ни один моряк на острове не взял бы к себе на борт, разве только чтобы варить кофе. Даже капитаны дальнего плавания слушали его, дивясь и забавляясь, — таких словес они плести не умели.
Я, однако, думаю, что с годами ему было все труднее находить в деревне благосклонных слушателей, ибо жители Ниссоса были скорее материалистами и слишком строго следили за собой, чтобы заглядывать так далеко за грань разумного. Поэтому Панайотис, по обыкновению, останавливал свой выбор на приезжих, туристах, падких до новых впечатлений, которые были всегда счастливы познакомиться с настоящим греком, пылким, бедным и необразованным. В курортный сезон он подстерегал их на набережной, между портом и террасой «У Спиро», отдавая явное предпочтение высоким блондинкам скандинавского типа, которые — он знал — только ради него сюда и ехали. Не в пример назойливым «жучкам» и чернявым матронам, осаждавшим пассажиров парома, он не предлагал ни дешевой гостиницы, ни такси, ни частного пляжа, ни типичной комнаты у местных жителей. Нет, Панайотис сулил, ни много ни мало, греческий рай с ним, Панайотисом, в главной роли.
И ведь срабатывало. Его можно было увидеть тем же вечером на террасе за столиком, где он учил покрытую золотистым загаром красавицу разделывать креветку и облизывать после этого пальцы или рассказывал ей, размахивая руками, как его едва не задушил гигантский спрут и как ему удалось его обездвижить, всадив колючку морского ерша в нужное место. Девица аж вздрагивала. Трудно сказать, что она, собственно, понимала, поскольку Панайотис не владел ни одним иностранным языком. Он лишь пересыпал свою речь варварскими словечками типа «матмазель», «школь», «танке», «хула-була», «лав ю либхен», которые вызывали разве что улыбку. В остальном же он был убежден, что любой в конце концов поймет греческий, знай только повторяй ему одно и то же почаще — вот и повторял по сто раз все те же истории. Терпение у него было ангельское. Не говоря уж о том, что, когда много говоришь, хочется пить, а вино развязывает язык, и эти оживленные беседы имели все шансы закончиться в постели пресловутым хула-була рок-н-ролл. Курортный сезон был незамутненным счастьем, и чувствовалось, как Панайотис весь трепетал с приближением Пасхи и летнего солнцестояния.
Я был недалек от мысли, что причиной остракизма, которому подвергло его маленькое островное общество, были не столько его россказни или вечная праздность, сколько эти скандинавские и английские похождения. Любой женатый человек, стань он таким жиголо, неминуемо навлек бы на себя громы и молнии со стороны свояков, а юнцы сорока лет от роду традицией не допускались. Не в сезон приезжие блондинки были редки, и бедняга Панайотис зачастую грустил в одиночестве в углу кафе, окутанный дымом и мерным гулом рутинных разговоров, обреченный дожидаться, пока соседи обговорят серьезные дела и выпьют достаточно узо, чтобы пригласить его за столик. Вечер мог даже закончиться танцами и песнями, но он не был королем, глашатаем, творцом смысла, как он любил себя преподносить, и это его немного обижало. Однако в ту зиму, когда я был несколько месяцев единственным иностранцем на острове, он мог отыграться хотя бы на мне. Я не был скандинавом, да и к мужчинам он склонности не питал, но у меня имелось несколько бесспорных козырей: два уха, глотка, начатки разговорного греческого и полное незнание местных предрассудков.
Неисповедимые пути аренды привели меня на Ниссос в сентябре, в холодный и серый штормовой день, и я поселился в маленьком домике на площади Святого Спиридона, где пахло солью и смолой, в то время как последние туристы спешно паковали чемоданы, боясь застрять на острове, если море разбушуется еще пуще. Я был спокоен, до всего любопытен, готов насладиться свободой, о которой мечтал, свободой чужака, никому ничем не обязанного и без помех открывающего для себя незнакомое общество. Я чувствовал себя героем романа, в котором мне досталась роль простака. Не учел я только Панайотиса, который приметил меня и тотчас увлек в свой собственный роман о романе. Узнал ли он во мне брата-маргинала или просто заинтересованного слушателя? Как бы то ни было, он вцепился в меня мертвой хваткой всего через несколько дней после моего приезда, да так и не выпустил до возвращения нордических красавиц.
Я бродил по деревне, белой от извести, по выложенным плиткой тропам, змеящимся под оливами, взбирался на горы, где прятались одинокие домишки, открытые морскому ветру. Я шел куда глаза глядят, так я люблю гулять, когда приезжаю куда-то, чтобы проникнуться духом местности. Я пробовал кухню разных ресторанчиков, выбирая тот, в котором у меня будет мой излюбленный столик. Кабачки привлекали меня, потому что казались центром общественной жизни, но в них я еще не вполне освоился. Усатые черноглазые завсегдатаи косились на меня так, будто я был диковинным зверем о пяти ногах, после чего возвращались к своим беседам. Я здоровался, и со мной здоровались в ответ, но, видимо, боялись уронить свое достоинство, спросив, что я здесь делаю или почему опоздал на последний паром до Пирея. Быть может, они подозревали, что я ищу девушку на выданье, чтобы прибрать к рукам дом и оливковую рощу в приданое, как это сделал некий немец, о котором мне вскоре предстояло услышать. Панайотиса же все это не заботило, и он первым из этих господ угостил меня выпивкой. Только тогда я заметил, что он не носит усов. Я пригласил его за свой столик.
Он был высокий, худой, загорелый, нос как у клоуна, прическа в стиле «Битлз» шестидесятых, голенастые ноги и полотняная куртка кричаще синего цвета.
— Дойц? — улыбаясь спросил он меня.
Нахмурился было, услышав мой ответ по-гречески, но вновь проникся ко мне, убедившись, что я не из северных греков, которых он по какой-то причине опасался. Окинув зал победоносным взглядом, он задал несколько банальных вопросов — откуда я, из какой семьи, где живу — и принялся рассказывать, что он — друг и доверенное лицо некого канадского арматора, владельца самого мощного в мире ледокола, способного плыть даже тогда, когда океан замерз подчистую, и что он покажет мне его виллу, когда мне будет угодно, она того стоит, ибо это самый красивый канадский дом во всей Греции.
Помню, в первый момент я от него слегка шарахнулся, не потому что почувствовал в нем изгоя, нет, я принял его за одного из тех прилипал, что подцепляют туристов с корыстными целями. Как ни странно это, в длинном и сухопаром, как жердь, человеке, но было в его выпяченных губах и нависших веках, в его семафористых жестах что-то «липучее», не ускользнувшее от меня. Полагаю, виной тому была его медлительность и неспособность к размеренным движениям, каким учит людей обыденная работа. Да и тот факт, что он заговорил со мной о льдах, иностранцах и Канаде, меня мало обрадовал. Я-то искал корней, исконных вкусов, этнологической подлинности, а не бесед в духе отпускного клуба. Но было уже слишком поздно. Помимо своей воли, в глазах всех усатых авторитетов, собравшихся в кабачке, я был вовлечен в Панайотисов цирк. Я выпил узо, из вежливости поставил ему стаканчик, после чего, с его подачи, мне пришлось угощать всех присутствующих, и не один раз, так что к концу вечера мы все изрядно набрались и стали лучшими в мире друзьями.