“SACRE? BLEU. Комедия д’искусства”
Шрифт:
— Mon Dieu! — воскликнул Жиль.
— Врач сказал, что это у него сердце, да только он весь иссохший был, будто провел много дней в пустыне без воды. Мари еще три дня продержалась, но в себя так и не пришла.
— А женщина? Та, что в мастерскую к нему заходила?
— Я не видела, чтоб она из нее вышла.
— Но картина же? Вы по картине ее разве не могли найти? И выяснить, что случилось.
— Не было там никакой картины, — ответила Режин, промакивая глаза. — Ни одной. Чистые холсты. Пап'a к тому времени писал уже далеко не первый месяц,
Жиль обхватил жену ручищами и утешал, а она всхлипывала, уткнувшись ему в грудь.
— Ни в чем ты не виновата, chere. Иногда слушается плохое. Откуда ж тебе знать было?
— Но я же знала. Я бы могла их остановить. И Люсьена бы могла, когда он только привел эту девушку в мастерскую. А вышло совсем как с пап'a. Я просто смотрела. Они так любят эту свою живопись, что я не смогла. Не смогла.
— И матушка твоя так и не узнала, из-за чего все это произошло?
— Нет. Ей бы стало только больнее. Она и не должна об этом знать — даже если Люсьен не придет в себя, она ни за что не должна ни о чем узнать. — И Режин вновь расплакалась, а Жиль прижал ее к себе еще сильнее.
— Таки ни за что? — раздался с лестницы голос мамаши Лессар.
И Жилю тут же стало интересно, как удается женщине столь немалых габаритов так бесшумно ходить по очень скрипучей лестнице.
Четырнадцать. Мы художники, а стало быть отчасти никчемны
Люсьен пролежал без чувств восемь дней. Весть о его состоянии разнеслась по всей горе, и в пекарню заходили соседи и знакомые — предлагали еду, помощь, хотели сменить мамашу Лессар, которая не отходила от постели сына.
— Если придет в себя, — наставляла их родительница, — сначала дайте ему воды, пусть попьет, а потом напомните, что мама его предупреждала: эта девушка до добра не доведет.
Режин справлялась с пекарней сама — ей помогал Жиль: вставал пораньше и месил тесто в тяжелой дубовой лохани.
Призвали двух парижских врачей. Они осмотрели Люсьена, для комы никаких причин не обнаружили, и каждый ушел, бормоча единственную рекомендацию: «Поживем — увидим». Мамаша Лессар не пожелала, чтобы сына увозили в «Божий приют» — древнюю больницу рядом с собором Парижской Богоматери.
— Туда привозят умирать, а мой сын умирать не собирается.
Но к концу недели все посетители уже больше напоминали плакальщиков — предлагали зажечь свечи, помолиться, а о выздоровлении даже не заикались. Ни о надежде, ни о Люсьене в будущем времени. Мамаша Лессар и Режин по очереди выжимали мокрые тряпицы на потрескавшиеся губы Люсьена, и он время от времени сглатывал влагу. Так, капля за каплей, ему не давали умереть от жажды.
На седьмой день Режин отправилась утренним поездом в Овер-сюр-Уаз, чтобы привезти доктора Гаше. Вернулась днем — и не только с добрым доктором, но и с Камиллем Писсарро, который у того как раз гостил. Доктор Гаше, чья практика больше тяготела в сторону гомеопатии, принялся добавлять к их капельнице настои трав, и на восьмой день Люсьен открыл глаза. Перед ним высилось нечто похожее на седобородый лик Господа Бога.
— С возвращением, Крысолов, — произнес Писсарро.
Мамаша Лессар прижала к губам платок и заспешила прочь из комнаты, чтобы скрыть слезы.
— Oncle Camille, — произнес Люсьен. — Как так?
— Я приехал с Гаше. Был в Овере, писал с Гогеном.
— А Лапочка с вами? — Голос Люсьена был сух, как прах.
Режин поднесла к его губам чашку, и он глотнул воды, а Писсарро тем временем успел оправиться от напоминания о дочери — уж восемнадцать лет как покойной. Он взглянул на доктора и воздел бровь, словно бы спрашивая, сказать ли мальчику правду. Тот, очевидно, до сих пор не в себе.
Доктор Гаше секунду гладил клинышек рыжей бородки — будто диагнозы рождаются от трения, — потом кивнул.
— Лапочки больше нет, Люсьен, — сказал Писсарро. — Много лет уже. Ты разве не помнишь?
— Синяя! — вскричал Люсьен и быстро сел на кровати, схватив Писсарро за отвороты сюртука. — И ее забрала?
Писсарро поглядел за Люсьена в угол комнаты. Смотреть там было не на что — одни крашеные стены, но и на юношу он смотреть не мог: взгляд того умолял об ответах. Глаза старого художника застили слезы.
— Она болела. Лихорадка, — ответил он. Покачал головой и уставился в пол от неловкости. — Это было давно, Крысолов.
Люсьен посмотрел на доктора Гаше.
— И ее забрала?
Врач подвинул табурет поближе и сел у кровати.
— Люсьен, ты больше недели провел без сознания. Ты знаешь, что с тобой случилось?
— Со мной все хорошо, — ответил тот. — Я писал. Постойте. Жюльетт? Ох, Onlce, картина же! Вы должны посмотреть картину!
Писсарро встряхнулся, прогнал беспокойство и с улыбкой глянул на Гаше.
— С ним все будет прекрасно, — произнес он, точно сам теперь стал врачом.
— Об этом мне судить, — ответил Гаше. — Люсьен, ты не ел чего-нибудь непривычного? Каких-нибудь раков, например? Незнакомых грибов?
— Рыбу с картошкой. В Лондоне. С Жюльетт, — ответил Люсьен. — Где она?
— Мама вышибла ей мозги сковородкой для блинчиков, — ответила Режин, стоявшая в дверях. — После этого она не возвращалась.
— Но я люблю ее, — сказал молодой человек. — И картина не окончена.
Гаше встал.
— Давай-ка ты немного отдохнешь, Люсьен. А мы с Камиллем сходим посмотрим на твою картину.
В мастерской Люсьена доктор Гаше и Камилль Писсарро стояли перед синей ню Жюльетт.
— Экстраординарно, — промолвил врач.
— Напоминает оливы Ренуара. Он тогда поехал на Юг — разрабатывал теорию, что все тени состоят из синего света. И никаким другим цветом их не писал. Вся палитра у него строилась на синем.
— Правда, Камилль? Она тебе напоминает оливы? Дай-ка я проверю тебе пульс, друг мой. Вероятно, ты мертв.