Сад сновидений (сборник)
Шрифт:
Разве он мог кому-нибудь рассказать об этом?
4
Разве он мог вообще рассказать кому-нибудь, как раздваивалось его сознание, и он совершал мучительные для себя мгновенные переходы из одного времени в другое, отстоящее от предыдущего на две тысячи земных лет. Ему не надо было выяснять, в каком из этих временных отрезков он чувствовал себя настоящим, не надо было, потому что такой проблемы для него не существовало. И там и здесь он оставался самим собой со своими чувствами, желаниями, с горечью утрат и надеждой на лучшее.
Иногда он думал, что кто-то невидимый и могущественный проводит чудовищный по отношению к его личности эксперимент, а иногда ему приходило в голову, что этот невидимый и могущественный есть он сам, в некую исчезнувшую из памяти
Он давно уже определил день, когда этот ключ должен был сработать. Для этого он залез в астрономические таблицы, совместил несколько солнечных и лунных календарей, сделал все необходимые вычисления и теперь, как больной в ожидании чудодейственного лекарства, ощущал внутреннюю приподнятость и несомненную праздничность предстоящего события.
Самое главное заключалось в том, чтобы не подвела Ли-Ли.
Все эти годы он инстинктивно искал женщину, похожую на ту, которую тогда в Назарете чудом не испепелила шаровая молния. Он уподобился старателю, что просеивал тонны песка в поисках крупицы золота, вложив в это занятие все свои силы и средства, и, дойдя до полного их истощения, ничего не получил взамен. Ему оставалось только наложить на себя руки, чтобы вырваться из порочного круга неудач, но в отличие от гипотетического бедолаги-старателя он не мог совершить этот побег из реальной жизни, ибо ключ от заветной дверцы в небытие существовал в виде образа одной-единственной женщины, все попытки приблизиться к которой заканчивались очередным крахом и ощущением полнейшей безысходности.
Он сумел вздохнуть с облегчением только тогда, когда судьба или случай, а может быть, все тот же злоумышленник-экспериментатор подарили ему встречу с Ли-Ли.
5
Случилось это прошлым летом на загородной даче, где он пытался закончить книгу о первых христианских общинах. Работа шла вяло из-за того, что собственные ощущения тех событий необходимо было тщательно скрывать, иначе получались мемуары вместо беспристрастного научного исследования.
В то лето его раздражало все: и старая разболтанная машинка «Оптима», и жаркая без единого дождя погода, и назойливый писк комаров по ночам, отчего приходилось спать, натянув на голову простыню, оставив маленькую щель для дыхания. Он просыпался с ощущением усталости во всем теле и, совершив скорее из надобности, нежели из удовольствия, небольшую прогулку вдоль заросшего ряской местного озерца, садился работать, проклиная средиземноморскую жару, случившуюся вдруг в окрестностях Москвы.
Бывали долгие часы, когда он вообще не мог написать ни строчки, а просто сидел в какой-то прострации, пропуская через себя множество мыслей и образов, не задерживаясь на них, а лишь наблюдая это движение подобно тому, как рыбак во время безуспешного клева отрешенно следит за слившимся воедино пространством, включающим реку и отразившееся в ней небо.
А бывало так, что из глубин его памяти рельефно проступали тенистые сады, выжженные солнцем дороги и подслеповатые хижины, под крышами которых слышались хриплые голоса яростных спорщиков, и тогда звук его ударов по клавишам заглушал перестук колес проносившихся мимо электричек.
Постепенно ему удалось нащупать нужную тональность своего повествования, а в один прекрасный день, когда он начал описывать гибель руководителя Иерусалимской общины, который приходился ему, как, впрочем, и Иисусу, двоюродным братом по материнской линии, он впервые сумел почувствовать полную отстраненность от тех трагических событий. Впрочем, это насилие над собой далось ему с таким трудом, что перед глазами появились какие-то черные провалы, голова начала наливаться свинцовой тяжестью, а сердце стало биться в непредсказуемо меняющемся ритме с такой силой, что, казалось, от этих ударов вздрагивало не только его тело, но всю округу сотрясали мощные неравномерные толчки.
Ему захотелось на свежий воздух, а когда он с трудом поднялся и, прихрамывая, вышел через боковую дверь в сад, его удивило, что на дворе уже были поздние сумерки, почти ночь, хотя в тот день он сел за работу совсем рано, еще до того, как солнце подобралось к высокому забору, ограждавшему участок. Еще он помнил, как его тогда поразили запахи. Вызывающе остро пахли левкои, к ним примешивался томительный аромат ночных фиалок, а из глубины участка тянуло застоявшейся сыростью, и это он отметил особо, потому что беспощадная жара должна была, по его мнению, иссушить все очаги, пытавшиеся сохранить хоть какой-то намек на сопротивление. Он вознамерился было подойти к тому месту, где почва сберегла какие-то остатки влаги, но привычная тропинка вдруг выскользнула из-под ног, и вместо нее он, опрокидываясь на спину, увидел перед глазами только темное переплетение ветвей и сквозь них яркую и совсем близкую россыпь звезд.
Он смутно помнил чьи-то причитания и чьи-то руки, поднимавшие его, а затем плавное передвижение своего тела над поверхностью земли – все это было сквозь какие-то провалы, словно ныряние в черную глубину чередовалось со стремительным подъемом, но не до самого конца, а лишь до тончайшего слоя упругой пленки, не дававшей ему окончательно вынырнуть на поверхность.
Первое, что поразило его, когда он осознал наконец, что находится в собственной комнате, был женский голос, отдававший какие-то распоряжения. Голос, глубокое женское контральто, был так красив, что, не открывая глаз, он просто вслушивался в это звучание, вообразив монументальную женскую фигуру с пышными формами и полными, но не теряющими своей прелести ногами. Ему запомнилось также настойчивое прикосновение пальцев, когда хозяйка этого голоса решительно закатала рукав его рубашки и протерла руку холодящим дезинфицирующим раствором. Он заставил себя открыть глаза лишь тогда, когда игла вошла в вену, и с какой-то обреченностью отметил, что склонившаяся над ним молодая женщина явно выпадала из рамок образа, созданного его воображением. Ее фигура не только не отличалась монументальностью, напротив, в ней было столько трогательно хрупкого, что он ощутил это как еще один болезненный промах в череде множества накопившихся в то лето мелких неудач.
Последнее, что он запомнил, перед тем как начало действовать лекарство, был ее взгляд. По-детски доверчивый и в то же время скрывавший некую недоступную для посторонних тайну, взгляд ее по какой-то неуловимой ассоциации напомнил ему тот самый взгляд Иисуса, что со времен Назарета стал неотъемлемой частью его существования.
В конечном счете именно это решило все.
6
Ощущение того давнего взгляда Иисуса, отпечатавшееся где-то в не подвластных времени структурах памяти, постоянно давило на него все эти годы. От этой тяжести он страстно хотел избавиться и в то же время боялся этого избавления, боялся пустоты, которая могла прийти взамен, потому что знал – вся его жизнь тогда рухнет, распадется на мельчайшие осколки, превратится в труху, ни для кого и, прежде всего, для него самого не имеющую никакого смысла.
С этим взглядом он впервые столкнулся в том самом месяце тишри, когда, вернувшись из Самарии, понял, что брат его тоже находится в Назарете.
Он почувствовал это, едва приоткрыв дверь дома, по тому аппетитному запаху, который устремился ему навстречу, а это значило, что сестры старательно готовили тесто, а мать пекла лепешки на раскаленных камнях старого очага. Первое, что бросилось ему в глаза, была улыбка, блуждавшая на лице матери. Он догадался, что предназначалась она вовсе не для него, а для того долгожданного гостя, который вот-вот зайдет под сень родного крова, чтобы, прочитав молитву, разделить с близкими скромную трапезу в честь своего возвращения. Он знал эту улыбку, знал, что, если брат не появится здесь, мать не сотрет ее с лица, только улыбка эта станет самой печальной улыбкой на свете, потому что с ее помощью она попытается скрыть всю горечь, всю сердечную муку, на которую обрекал ее Иисус, отвергнув всепоглощающую, а потому болезненную по своей сути любовь.