Сады диссидентов
Шрифт:
Она приблизилась к нему и обняла его, чувствуя отвращение и к нему, и к себе и желая, чтобы он тоже ощутил ее отвращение, а еще желая доказать, с какой легкостью она по-прежнему может втиснуть свои груди в его ладони. Иглин как следует ее пощупал, а потом спрятал обе руки в карманы пиджака. Быть может, такое действие вполне вписывалось в его определение процедуры.
Все-таки она перехитрила саму себя – хотела большего, чем сознавала. Она взяла Сола за запястья, на сей раз насильно впихнула его прохладные ладони к себе под блузку, дала ему ощутить, что чашечки ее бюстгальтера наполнены до краев. А саму Розу до краев наполнял многогранный цинизм, грозя непоправимо пролиться наружу, словно ртуть из разбитого сосуда. Сол Иглин знал ее лучше всех на свете. Лучше, чем ее черный лейтенант, – хотя она скорее умерла бы, чем призналась в этом Солу. В течение почти десятка лет они с Солом подвергались одним и тем же деформациям, прогибаясь и под партийную линию, и друг под друга. Если бы только ей удалось сломить его послушное непослушание, оторвать от жены – этой кроткой женщины, благородно мирившейся с его приверженностью свободной любви, –
Так что Розе следовало благодарить судьбу и за Солову жену-прилипалу, и за собственные телесные инстинкты, толкнувшие ее на поиски другого любовника. Солу было не под силу сломить Розу, она оказалась крепче, чем он думал, так же как коммунизм оказался крепче, чем партия, а потому остался неуязвим для всех этих партийных жертвоприношений и самозакланий. Потянувшись к этому невозможному полицейскому, к этому великану и поклоннику Эйзенхауэра, Роза заявила о своем радикализме и о приверженности к гораздо большей свободе в любви, чем та, что была доступна Солу Иглину. В самом ее поведении читалась критика. И все же Роза не испытывала соблазна переводить все это лично для него на язык марксизма: нет уж, слишком поздно. Пожалуй, Роза наконец действительно немного устала от коммунизма. И все равно коммунизм – верность идеям, которые, несмотря на все разрушения, впервые просветили людей и раскололи мир надвое, а потом снова скрепили его и тем самым открыли Розе глаза на ее собственное призвание и предназначение, – был единственным содержанием ее жизни. Не считая, конечно, ведения бухгалтерских счетов на консервной фабрике. А еще – и это совпадение не случайно – он являлся единственной надеждой и оплотом рода человеческого.
– Мне холодно, – сказала Роза. – Пойдем внутрь.
– Врешь. – Сол уже изрядно возбудился и слегка сгорбился: Роза хорошо знала эти признаки. – Тебе не холодно, а жарко! Ты так и пылаешь, как печеная картошка.
– Не стану спорить – мир как раз и стоит на таких противоречиях. Вполне возможно, что я одновременно мерзну, пылаю и в придачу вру. Но ты-то врешь еще больше, Сол.
Глава 2
Серый Гусь
Здравствуйте, мальчики и девочки, вас приветствует Бёрл Айвз! Я хочу спеть вам несколько песен. Вот песенка про Серого Гуся – самого странного гуся на свете. В тот год, когда отец Мирьям ушел из семьи, девочке подарили музыкальный альбом. Как-то утром в воскресенье, ой-ой-ой, / Папа вышел на охоту, ой-ой-ой. Мирьям не разрешалось самой включать родительский проигрыватель, встроенный в длинный шкаф розового дерева. Этот проигрыватель, внутри которого помещалось еще и радио, был самым фантастическим предметом обстановки в их жизни. Купили его в рассрочку в магазине электротоваров “Браунз” на Гринпойнт-авеню, и вокруг него вечно велись споры и разглагольствования на тему “рабской зависимости от коммерции”, в которую, оказывается, впала семья. Именно так выразился однажды отец Мирьям, когда на него напал очередной приступ педантизма и вычурного витийства. Серый гусь ему попался, ой-ой-ой, / А потом его щипали, ой-ой-ой. Мирьям приходилось всякий раз просить мать поставить ей Бёрла Айвза. Роза обращалась с пластинкой, которую она называла не иначе как “альбом”, тем самым способом, который Мирьям связывала с иудейскими ритуальными действиями, столь ненавистными для Розы: например, когда из шкафа извлекали свитки Торы или когда на Песах дедушка Мирьям бережно заворачивал в салфетку афикоман. На самом деле всякий раз, когда Мирьям видела, как евреи берут в руки важные бумаги или переворачивают страницы книги, она замечала в их жестах смирение, благодарность, благородство и тайную дерзость – причем все это одновременно. Роза учила ее обращаться с долгоиграющими пластинками, такими, например, как с записями Бёрла Айвза или со своими любимыми симфониями Бетховена, и показывала, как делать это правильно (хотя самой Мирьям это пока не позволялось): средними пальцами нужно держать пластинку в том месте, где наклейка, а большим придерживать за край. Когда пластинку извлекали из шуршащего бумажного конверта или вставляли обратно, нельзя было даже дунуть на блестящую черную поверхность, хранившую в своих бороздках священную музыку. И конверт с пластинкой внутри должен был плавно и гладко войти в картонный футляр. Достаточно одного неосторожного взгляда – и на пластинке останутся царапины. Видит бог, в этом доме все ломалось и портилось от неосторожных взглядов.
Шесть недель его держали, ой-ой-ой, / Только перья выдирали, ой-ой-ой. Наверное, целый год Мирьям сидела как зачарованная (а может быть, наоборот, изнывала от скуки). Во всяком случае, она вела себя тихо и слушала песни Айвза – эти веселые притчи об утках, китах, козах и гусях. Однажды Сол Иглин во время одного из своих таинственных визитов (в ту пору еще не приструненный щеголеватый ухажер Сол, вечно несший околесицу Сол) зашел в гостиную и решил подшутить над Мирьям и ее пластинкой.
– Да что твоя дочка знает за уток, Роза? Ты хоть раз бывала на ферме, куколка?
– Она очень даже знает за уток, – отрезала Роза. – Она бывала в китайском ресторане.
В глазах Розы, беспощадно несентиментальной и прагматичной урбанистки, животные существовали исключительно для поедания. (Поэтому – никаких грязных домашних питомцев для Мирьям.) Роза недовольно косилась на детские книжки, если те слишком вдавались в зоологию или антропоморфизм, уклоняясь от Эзопа с его железной моралью (Роза особенно любила подчеркивать, что виноград горек, а лакомые кусочки на дне сосуда недосягаемы). Сюсюканье над утенком или кроликом всегда напоминало Мирьям о том презрении, которым ее мать обдавала католические обряды:
И вот прошло девять лет. И однажды вечером она услышала эту песню снова – с клубной сцены величиной едва ли не с почтовую марку. Клуб был настолько тесным, что любой ближний столик был одновременно и дальним, а гроздья дыма клубились у потолка, создавая иллюзию расстояния в этом крошечном помещении. Если убрать из него все эти фанерные стулья, голоса, шум и грязь, если как следует продезинфицировать его и осветить, то оно оказалось бы не больше той самой гостиной, где Мирьям и выучила наизусть все мамины пластинки. Однако в этом тесном зале непонятным образом находилось место не только для сцены и для бара сбоку, где можно было выпить итальянского кофе или красного вина, но и для целого сложного социального мира (Мирьям еще только училась анализировать его и манипулировать им). Так вот, там-то фольклорный певец, стоя на крошечной сцене, исполнил ту самую народную песенку Бёрла Айвза, слово в слово. Нота за нотой, звук за звуком, слог за слогом. Я недавно его видел, ой-ой-ой, / Он летел над океаном, ой-ой-ой, / С длинным выводком гусяток, ой-ой-ой. Мирьям расхохоталась над чистоплюйской ловкостью рук, с какой этот светловолосый вульгарный певец передрал песню со старой детской пластинки! Можно подумать, он раскопал ее в какой-то замшелой глуши во время поисковой музыкальной экспедиции в Аппалачи, или познакомился с каким-нибудь странствующим рабочим-хобо, вкалывающим в железнодорожном депо, и услышал эту песню от него, а может, еще от какого-нибудь работяги, который спел ее, стоя на пороге кухни той самой фермы, где и вырастили этого Серого Гуся. Мирьям смеялась над тем, как самодовольно глотали эту любительскую версию все те, кому не положено было знать разницу, – или те, кто лишь под пыткой, если бы ему под ногти загнали иголки, признался бы в своем знакомстве с исполнением Айвза. Юноша, сидевший рядом с ней, повернулся (в тот вечер он делал это всякий раз, когда она смеялась без видимой причины) и спросил:
– Что такое?
– Да ничего.
Ему-то она точно не могла бы объяснить всего этого. (А годы спустя именно его имя среди многих других она решительно не могла выудить из глубин прошлого, хоть и славилась прекрасной памятью.) Потом Мирьям снова рассмеялась и сказала:
– А знаешь, что означает этот Серый Гусь?
– М-м?
– Я спрашиваю: что означает Серый Гусь? Мне просто интересно: ты знаешь или нет?
Песня уже закончилась, и теперь она завладела вниманием всего своего столика – а заодно и соседнего. Слышно было, как поскрипывают стулья, давно уже развернутые так, что все сидели, прижимаясь грудью к спинке, для устойчивости беспечно выставив вперед руки с зажатыми в пальцах сигаретами. Границы между разными столиками, между друзьями и незнакомцами, между теми, кто пришел сюда в одной компании, и теми, кто мог вскоре уйти отсюда в совсем другой, в новых комбинациях разбившись на парочки, сложные тройки или вовсе оставшись в одиночестве, – эти границы уже успели размыться.
– Просвети нас, Мим, – сказал Портер – умник в роговых очках, студент Колумбийского университета. Он уже несколько вечеров подряд пожирал Мирьям глазами, но так и не решался отбить ее у того парня. Похоже, он думал, что спешить ему некуда. Пожалуй, она готова была с ним согласиться.
– Ну так вот – раз уж ты спрашиваешь: Серый Гусь символизирует неотвратимую судьбу рабочего класса.
Никогда еще с таким удовольствием Мирьям не изрекала готовых “розаизмов”.
За соседним столиком Рай Гоган, изогнувшись как диснеевский волк, сказал:
– Эй, парень, берегись: твоя девчонка – красная!
Рай, баритон и средний из “Братьев Гоганов”, чересчур крупный для этой сцены (не только в смысле репутации, но и в самом буквальном физическом смысле: эти трое ирландских верзил в толстых парчовых жилетках никогда бы не поместились на здешних хилых подмостках), был знаменитостью среди местных завсегдатаев – хотя никто из них ни за что бы этого не признал. Вдобавок, Рай Гоган уже приобрел иную, даже не волчью, репутацию, – хотя кто знает, какими именно путями распространяется такая сомнительная слава? Под конец вечера он превращался в пьяную акулу. И в такой момент девушка, заплывшая дальше всех от берега, по традиции оказывалась обреченной.
– Нет, правда, она красная, – сказал Портер. Портер был из тех, кто, всегда соглашаясь с вами, начинал со слова “нет”, как будто вы не придавали достаточно большое значение тому, что он говорил. – Не то, что мы, господа, бумажные революционеры. Мим ведь выросла в ячейке. Она бывала на подпольных собраниях. Расскажи им, Мим.
– На собраниях? – проворчал Рай. – Да кто же на них не бывал?
Ирландский певец округлил плечи, так что его фирменный жилет повис, будто влажный грязный парус, на мачте его груди, и со скрипом развернулся вместе со стулом в сторону собственной компании. Наверное, если он и успел наметить Мирьям в качестве цели для своей акульей охоты, то потом прикинул, что общение с ее столиком потребовало бы изрядной мороки с умниками, а возиться сейчас ему не хотелось.