Сага о Певзнерах
Шрифт:
Буфет жизнерадостно загоготал. Анекдоты здесь рассказывали не для смягчения драм, как это делал Абрам Абрамович. Поскольку сами драмы целителей веселили.
«Не дай мне Бог сойти с ума!» — внезапно пронзила пушкинская строка.
Через неделю меня вызвал к себе главный врач с пародийной фамилией Гурманский. Не для знакомства, а, как было сказано, «в порядке ознакомления». На гурмана он не был похож: тощее лицо, обтянутое небрежно побритой кожей. «Если из его фамилии убрать букву «р», получится Гуманский, — подумал я. — От слова «гуманность».
Но гуманностью от него уж тем более и не пахло! От него пахло бессердечием. Нос, подбородок и взгляд были до того кинжально
Не предложив мне сесть, Гурманский сказал:
— Работа у нас боевая! Предупреждаю, Сергей Борисович.
Боевой она была лишь в том смысле, что больных часто били: кричи не кричи, а пожаловаться они никому не могли.
— К нам поступили двое больных с вывороченными мозгами: система им не нравится, режим их не устраивает, — сообщил главный врач. — Вот с них и начните! Научно обоснуйте диагноз… Научно! Вы поняли?
«Не дай мне Бог сойти с ума…» — вновь пронзила строка. — Не дай мне Бог… от всего, что я увидел здесь и услышал».
В тот же вечер мы, потеснившись, всем семейством собрались в комнате, которую по-прежнему называли Дашиной.
— «Хождения по мукам» продолжаются, — доложил Игорь с шутливостью, которая грозила оборваться рыданием.
А я рассказал о психиатрической больнице и беседе с ее главным врачом.
— Что же делать? — спросила мама. И посмотрела на Абрама Абрамовича, ожидая спасительного ответа.
Он молчал.
— Уезжать, — отбросив палку и поднявшись без ее помощи, произнес отец. — Уезжать…
Книга вторая
СТЕНА ПЛАЧА
Продолжаю свои вечерние путешествия… нет, не случайно уходящие в ночь: туда, в ночь, во тьму, ушла судьба всей нашей еврейской семьи. Только потому, что она еврейская… Смеет ли существовать на свете такая причина? И смеет ли называться белым светом тот свет, где столь черная причина все-таки существует?!
Вспоминаю, восстанавливаю историю нашей семьи по фактам-кирпичикам, чтобы потом записать, а еще поздней вырвать, отторгнуть все ненужное, лишнее, отвлекающее от сути.
Пальмы, магнолии… И дома белого, не притягивающего жару, цвета. Город похож на южный курорт.
Но курорты бывают не только жаркими… А на прохладных курортах прохладно, не зазывая к себе в дома, встречают заезжих. Это не свои и не гости, а именно заезжие, транзитные пассажиры. Как же мы не подумали, что такой пассажиркой может оказаться и Даша, отправившись в Прибалтику — вслед за мужем и в поисках покоя? Но обычный транзит обещает продолжение дороги. А дорога сестры оборвалась… Даша могла бы поехать и в другую сторону, в южную, вместе с нами — и тогда бы… Но к чему забегать вперед, сокращая то, что и так было кратким?
«Роман с вырванными страницами…» Говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Но мудрость — и даже самая общепризнанная! — не может считаться универсальной, годиться на все случаи. События, настигающие подчас даже личность обыкновенную, оказываются неповторимыми не только в истории этой личности, но и в истории человечества. «Все, что есть, было. Все, что будет, было», — утверждал мудрейший Екклесиаст. Но и он ошибался. Неповторимость ударов и ситуаций, что обрушиваются почти на каждую жизнь, опровергает его слова. Они годятся для происшествий глобальных, но не для индивидуальных людских судеб, в которых все гораздо сложнее. Интимная сфера загадочней планетарной. Уж поверьте мне, психоневрологу… И ничто тут на любые случаи не годится! Очнувшись, словно на иной планете, в Иерусалиме вместе с мамой, отцом и Еврейским
Иерусалим, Рига, Нью-Йорк… Как оказались в разных концах планеты те, что были неразлучимы? Разлучать — это излюбленное занятие не только смерти, но и жизни. Она даже более изобретательна в этом смысле, ее способы разнообразней и изощренней.
Прежде немногословная Даша стала присылать письма, воссоздававшие жизнь ее в мельчайших деталях. Повторюсь: мельчайшие — это вовсе не мелкие, по значению своему они часто, как и раньше, выглядели даже крупнейшими. И брат чуть ли не ежедневно отправлял скрупулезно точные повествования о том, что происходило с ним где-то за океаном. Не утрачивая ироничного реализма, который порой походил на цинизм, если цинизм и реализм чем-то отличаются друг от друга. Никакой отторжимости вроде бы не было. Иерусалим невидимым магнитом притягивал их существа, а Рига и Нью-Йорк притягивали существа наши. Сила соединяющая оказалась мощнее разъединяющей.
Но все-таки… Все-таки я не предвидел того дьявольски ужасающего, что нависало над моей сестрой и, в конце концов, рухнуло на нее в Прибалтике. Я не представлял себе того психологически изнуряющего, что испытывал мой брат-психолог на другом континенте. Не предвидел, не представлял… Ибо вопреки Екклесиасту (да простится мне дерзость спора с ним!) не все, что есть, было. С людьми стрясается и еще небывалое…
«Как мы могли расстаться?! — вопрошаю я ныне себя самого. — Фундамент нашего дома был монолитом. И дом можно было перенести куда-то, в другое место, лишь весь, целиком, ни на один кирпичик не нарушая его основу, его фундамент».
Итак, письма, «свидетельские показания» тех, кто видел собственными глазами и слышал собственными ушами; воображение, для которого достаточно вникнуть в характер или подробно узнать о нем из чужих уст, чтобы зримо представить себе, как этот характер поведет себя в любой ситуации… Вот кому и чему должен я выразить признательность за то, что жизнь моей семьи, которой уже нет на земле, быть может, продлится этим романом.
Я опять буду вырывать страницы, мысленно или реально написанные, но необязательные, потому что второстепенность способна замутить, затуманить главное и утопить в своей обильности суть.
Вырываю страницы, вырываю страницы…
Имант был внебрачным ребенком. И очень поздним: Дзидра Алдонис родила его в сорок шесть лет. Родила как последний свой шанс, последнее доказательство, что у жизни ее может быть продолжение. Не много ли в романе моем одиноких? Если и много, то не более, чем в реальности.
В сталинскую пору у Дзидры отняли все. Отняли отца, который в революцию был латышским стрелком. Самозабвенно, выше всего остального ценил он плоды революции. Но один из плодов свалился ему на голову и размозжил ее: в тридцать седьмом году оказалось, что латышский стрелок стрелял не туда и не в тех. За это стрелка расстреляли. Отняли мать, посмевшую захотеть после гибели мужа вернуться на Запад, домой, в родные края. Она, наоборот, была отправлена на Восток и сгинула где-то там, в запредельно далекой от Латвии Воркуте. Отняли мужа и сына, которых, как в карцер, загнали в строительный батальон, чтобы они зимой сорок первого и сорок второго погибли не от вражеских пуль, а от неведомого им, всепроникающего в организм сибирского холода, от истощения физических сил и человеческого терпения.