Сагайдачный. Крымская неволя
Шрифт:
В тот же момент от берега отделились маленькие лодочки и стрелою понеслись на переём утопавшим. Иные из утопавших, более сильные и умелые, плыли им навстречу. Остальные чайки также повернули против течения и ударили веслами по вспененной поверхности реки — все спешили спасать погибающих товарищей... Весь Днепр, казалось, покрылся чайками и маленькими, необыкновенно юркими лодочками, — «душегубками», или «дубами». Утопающие отчаянно боролись с быстрою, увлекавшею их водою. Им бросали с чаек веревки, протягивали весла, — те хватались за эту помощь и храбро держались на воде. Других течением наносило на чайки и душегубки, и они цеплялись за края, за весла. Иных, обессиленных в борьбе со свирепою стихиею и уже с трудом державшихся на воде, товарищи, нагибаясь с чаек, хватали за чуб, за сорочку и втаскивали на борт.
Опрокинутая чайка была также перехвачена и прибуксирована
— Да все ли казаки целы, панове? — опомнился московский человек, пан дьяк. И точно, пересчитать себя казаки и забыли: шапки и чеботы считают, а все ли у них головы, — про то и невдомек.
— Ану, вражьи дети, становитесь лавою, я вас пересчитаю, — скомандовал сивоусый казак с передовой чайки, которому, наконец, удалось опять закурить свою люльку.
— Лавою, хлопцы, становитесь, лавою! — кричали сами пострадавшие и не пострадавшие.
— Становитесь все — и голые, и босые! Все стали лавою. Сивоусый казак начал считать.
— Это голый, раз, это босый, два...
Всеобщий взрыв хохота прервал казацкого контролера...
— Это куцый, раз! — хохотали казаки.
— Разве мы волы?
— Да стойте, вражьи дети! — гукал на них атаман и опять начал считать, уже не упоминая голых и босых. На последнем он остановился и руками развел.
— Овва! Одного нет... Было тридцать, а стало двадцать девять... А! Сто копанок!
— Братцы! Одного козака недостает! Пропал козак! — загалдели голоса.
— Кто пропал? Кого недостает?
— Да я вот тут! — отозвался кто-то.
— I я, тутечки.
— Кого ж нет?
— А кат его знает!.. Считай, батьку, сызнова, может, и найдется козак — не пропал...
— Где пропасть! Козак не иголка ! Не пропадет... Опять началось считанье... Опять одного недостает.
— А матери его сто копанок чертей! Нет козака...
— Да кого, хлопцы?
— Да озовись, сучий сын, кто пропал! Взрыв хохота был снова ответом на этот возглас: возглас этот принадлежал казаку Хоме, который считался в своем курене силачом, но был, на лихо себе, придурковатый.
— Овва, Хома! Как же он озовется, когда он пропал, утонул? — заметили несообразительному Хоме. Хома только в затылке почесал... И в самом деле, как ему отозваться ?
— Э! Да пропал Харько Лютый, — вспомнил Хома, — он еще мою люльку курил... Э! Пропала моя люлька. Все оглянулись. Действительно, недоставало Харька. Все лица мгновенно сделались серьезными. Казаки сняли шапки и стали креститься...
— Царство ему небесное, вечный покой!.. А добрый был козак... Хоть бы за дело пропал — так нет! А Ненасытец продолжал стонать и реветь, как бы заявляя, что ему мало одной человеческой жертвы...
II
В тот же день маленькая флотилия чаек достигла Сечи. Запорожская Сечь находилась в то время на острове Базавлуке, образуемом одним из днепровских рукавов, Чертомлицким, или, по выражению самих запорожцев, кош их «мешкав коло чортомлицького Дніприща». Устройство этого первого запорожского становища было самое первобытное. Самый кош, или крепость, обнесена была земляным валом, на котором стояли войсковые пушки, обстреливающие вход в Запорожье со всех сторон и в особенности с юга — с крымской стороны. Курени, в которых помещалось товарищество и их военная сбруя, сделаны были из хвороста и покрыты, для защиты от дождя и всякой непогоды, конскими шкурами. Впрочем, казаки не любили жить в куренях — их свободной казацкой душе было тесно под крышей или под каким бы то ни было прикрытием. Летом, весной и сухою осенью они любили спать под открытым небом, на сене или на траве, на разостланной свитке или на кошме, с седлом под головою, а то и просто под деревом, под кустом, где-нибудь у воды, «на купит головою», чтоб коли ночью, после выпивки, душа загорится, так чтоб тут же была и вода — душу залить, а утром — очи промыть да казацкое белое лицо, — конечно, это так только к слову говорится, что белое, а большею частью
Когда маленькая флотилия приблизилась к самому кошу то с передних чаек последовали три пушечных выстрела. Из коша, с крепостного вала, им отвечали тем же.
Необыкновенное зрелище представлял берег и рукав Днепра в том месте, где находилась Сечь. Весь рукав с широкими и глубокими заливами и особенно берег были покрыты лодками, чайками, дубами и байдаками всевозможных величин, но более всего виднелось походных или морских чаек. Целые десятки их были выволочены на берег, опрокинуты вверх дном и сушились на солнце, смолились или переконопачивались паклей. Дым и запах от кипящей смолы стоял над всею этою половиною острова невообразимый: дымили и чадили десятки огромных казанов — котлов со смолою. Это был чистый ад, да и сами казаки похожи были на чертей. Они подкладывали под котлы огонь, размешивали в них смолу длинными шестами и квачами, потом смолили чайки и, конечно, были сами перепачканы смолою от головы до пяток. Так как день был жаркий, а женского пола по запорожскому обычаю не полагалось в Сечи и, следовательно, казакам «соромиться» было некого, то они большею частью занимались этою смоляною работою в чем мать родила, но непременно в шапках — знак казацкого достоинства, а иногда, вместо виноградных листов на известных казацких частях тела — с лопухами или «лататтям», чтоб комары и мухи не кусали того, что казаку бог дал и что казаку когда-нибудь, хоть и не в Сечи, да пригодится. Иные, тоже в костюме Адама, сидели на берегу с иголками в руках и латали — чинили свои сорочки и шаровары, ибо в Сечи не было «бабьятины» и чинить казацкие прорехи было некому. Другие, наконец, купались в Днепре, мыли свои сорочки или купали коней.
Московские гости, прибывшие с маленькой флотилией, были поражены этою невиданною ими массою голого тела на берегу. Но это не помешало им видеть, какая кипучая деятельность господствовала на всем этом уединенном, удаленном от всякого человеческого жилья острове. Несколько в стороне от главной пристани стучали сотни топоров, визжали пилы, грохотали сваливаемые на берегу брусья и бревна, — это шла лихорадочная стройка новых чаек... Видно было, что казаки готовились к большому морскому походу... Московские гости теперь не узнавали этих «хохлов». Всегда такие, по-видимому, ленивые, неповоротливые, занятые только своими люльками да лежаньем на брюхе или гульней, пеньем, плясками да всякими выгадками, — они теперь, казалось, переродились, смотрели богатырями, живыми, проворными, неутомимыми. Из рук у них ничто не валилось, все шло быстро, стройно, толково. Московские гости и глазам своим не верили: им казалось теперь, что в деле, за работой, один «хохол» трех московских людей за пояс заткнет, а четвертого на плече унесет, что с такими чертями нелегко справиться.
А там, вблизи, на лугу, слышалось ржанье конских табунов, рев скота, какие-то свирельные или сопильные звуки — это пастухи запорожских стад от скуки наигрывали на сопилках да на рожках, особенно последние звуки были необыкновенно мелодичны.
«Сказочное царство, истинно сказочное, словно я в сонии все это вижу!» — невольно думалось московскому гостю пану дьяку, при виде этого действительно волшебного царства, населенного какими-то богатырями, гомеровскими лестригонами: «А поди ж ты! Диво, воистину диво!..»