Сахалин
Шрифт:
Бежать, сказаться бродягой и получить полтора года каторги вместо десяти, пятнадцати и двадцати.
Это называется "переменить участь".
И об этой "перемене участи" мечтают все.
Не верьте тому, чтоб преступники жаждали каторги, несли ее как искупление.
Да, может быть, там, когда они еще не знают, что такое каторга.
Когда еще свежи, особенно болезненны воспоминания. Когда совесть, этот "зверь косматый", мечется и скребет когтями душу... Тогда, быть может и жаждут "страданий".
Так при нестерпимой зубной
Там... А здесь... Можно жаждать страданий, идти на них, надеть тяжелые вериги, спать на острых камнях.
Но кто, в виде "искупления", захочет лечь в смердящую, вонючую, тонкую, жидкую грязь?
А каторга, это - грязь, зловонная, засасывающая грязь.
__________
Мне остается сказать еще об их отношениях к невинноосужденным.
К тем, относительно кого они уверены, что человек страдает напрасно.
Такие есть на Сахалине, как и во всякой каторге.
На арестантском языке они называются:
– "От сохи на время".
Каторга относится к ним с презрением.
Нет! Это даже не презрение. Это ненависть, это зависть к людям, не мучающимся душой, выражающаяся только в форме будто бы презрения.
Это ненависть подлеца к честному человеку, мучительная зависть грязного к чистому.
И положение этих несчастных - положение горькое вдвойне.
Им не верят честные люди, их презирает и ненавидит мир отверженных...
И в этой ненависти сказывается все то же страдание преступной души, мучимой укорами совести.
Преступники и суд
"У обвиняемого не оказалось копий обвинительного акта: копии эти они извели на "цыгарки".
Из отчета об одном процессе в
Елисаветграде.
– Вот область!
– волос дыбом встанет.
– Боже, и это граждане, которые незнанием законов отговариваться не могут?!
Даже наиболее опытные из них, бывалые, которым уж, казалось бы, надо это знать, и те плохо понимают, что делается на суде.
Я просил их передать мне содержание речи прокурора, - кажется, должны бы вслушиваться?!
– и, Боже, что за чепуху они мне мололи.
Один, например, уверял меня, будто прокурор, указывая на окровавленные "вещественные доказательства", требовал, чтобы и с ним, преступником, поступили также, то есть убили и разрезали труп на части.
Большинство "выдающихся" преступников, как я уже говорил, преувеличивают значение своего преступления и ждут смертного приговора.
– Да ведь по закону не полагается!
– А я почем знал!
А, кажется, не мешало бы осведомиться, идя на такое дело.
Неизвестность, ожидание, одиночное предварительное заключение, все это
Все они жалуются на "несправедливость".
Преступник окружен врагами: следователь его ненавидит и старается упечь, прокурор питает против него злобу, свидетели подкуплены или подучены полицией, судьи обязательно пристрастны.
Многие рассказывали мне, что их хотели "заморить" еще до суда.
– Дозвольте вам доложить, меня задушить хотели!
– Как так?
– Посадили в одиночку, чтобы никто не видал. Никого не допущали. Пищу давали самую что ни на есть худшую, вонь, - нарочно около "таких мест" посадили. Думали, задохнусь.
Предания об "отжитом времени", о "доформенных" порядках крепко въелись в память нашего народа.
Только этим и можно объяснить такие чудовищно нелепые рассказы:
– Хозяйку-то[55] следователь спервоначала забрал, да она обещалась ему три года в кухарках задаром прослужить, без жалованья. Он ее и выпустил. Потом уже начальство обратило внимание, опять посадили.
Привычка к "системе формальных доказательств" пустила глубокие корни в народное сознание, извратила его представления о правосудии.
– Не по правоте меня засудили! Зря!
– часто говорит вам преступник.
– Да ведь ты, говоришь, убил?
– Убить-то убил, да никто не видал. Свидетелей не было, как же они могли доказать? Не по закону!
Эта привычка к так долго практиковавшейся "системе формальных доказательств" заставляет запираться на суде, судиться "не в сознании", - многих таких, чья участь, при чистосердечном сознании, была бы, конечно, куда легче.
Помню, в Дуэ, старик отцеубийца рассказывал мне свою историю.
Сердце надрывалось его слушать. Что за ужасную семейную драму, что за каторгу душевную пришлось пережить, прежде чем он, старик, отец семейства, пошел убивать своего отца.
Ему не дали даже снисхождения.
Неужели могло найтись двенадцать присяжных, которых не тронул бы этот искренний, чистосердечный рассказ, эта тяжелая повесть?
– Да я не в сознании судился!
– Да почему же ты прямо, откровенно, не сказал все. Ведь жена, сын, невестка, соседи были на суде, могли бы подтвердить твои слова?
– Да так! Думали - свидетелей при убийстве не было. Так ничего и не будет!
Особенно тяжелое впечатление производят крестьяне, "деревенские, русские люди".
У этих не сразу дознаешься, как его судили даже: с присяжными или без присяжных.
– Да против тебя-то в суде сидели 12 человек?
– Насупротив?
– Вот, вот, насупротив: двенадцать вот так, а два сбоку. Всех четырнадцать.
– Да кто же их считал? Справа, вот этак, много народу сидело. Чистый народ. Барышни... Стой, стой!
– вспоминает он.
– Верно! и насупротив сидели, еще все входили да выходили сразу, Придут, выйдут, опять придут. Эти, что ли?