Сахалин
Шрифт:
Колосков и до сих пор содержится в Александровской кандальной тюрьме.
Молодой еще парень, низкорослый, широкоплечий, истинно "могутный". С тупым, угрюмым лицом, исподлобья глядящими глазами. Каторга, даже кандальная, "головка" каторги, его не любит и чуждается. Он ходит обыкновенно один вдоль палей, огораживающих кандальное отделение, взад и вперед, понурый, мрачный, словно волк, что неустанно бегает вдоль решетки клетки.
– Ушли мы с товарищем с работ!
– рассказывает Колосков.
– Провианту захватили?
– Не! Какой там провиант. Оно верно, когда мы бродяжить
– Ты даже не спросил, как товарища зовут?
– Ни к чему было. Ишли, ишли тайгой, смерть подходит. Товарищ-то упал - и помер.
– Сам умер?
– Сам. Занедужился и помер. Это я нарочно потом на себя выдумал, убил будто. Ну, помер он, - вижу я, - и мне то же будет. Набрал хворосту - спички с собой были - зажег костер, из тела так несколько кусков вырезал и на углях сжарил... А только тела я не ел. Нарочно так сделал. В сумочку - у всякого бродяги сумочка полагается - в сумочку мясо поклал, пошел на дорогу, да и объявился: "так и так, мол, человечьим мясом питался". Чтоб заарестовали и в тюрьму отправили. Ежели б не это, назад бы на работы послали. А это преступление тяжкое. Для того и сделал. Потому, известно было, что такие случаи бывали, в тайгу с работ уходили, товарищей убивали и мясо ели. Вот и я на себя наклепал.
Но Колосков рассказывает не всю правду.
– Конфузится!
– объяснил мне один из каторжан.
– Человек вы новый. А нам доподлинно известно, что ел.
Я видел свидетелей того, как арестованного Колоскова с его страшной сумкой привели на работы.
Каторжане его ругали, хотели избить, и убили бы, если бы не защитили надзиратели. Каторга не хотела верить такому ужасному преступлению и заставляла Колоскова есть при ней найденное у него жареное мясо.
– Как же ты говоришь, что убил и ел? Докажи свою храбрость. Ешь!
И Колосков под угрозами ел при каторжанах.
– Хорошее, вкусное мясо! Лучше всякого скотского!
Он даже смеялся при этом. "Никакой провинности у него в лице не замечалось", как свидетельствуют очевидцы.
Я как-то в разговоре упомянул Колоскову про эти подробности:
– Что ж они, врут, что ли?
Колосков отвернулся:
– Что уж про то вспоминать, что было!
– махнул он рукой.
Из двух других "онорских людоедов" жив только один - Васильев. Его товарищ Губарь, с которым вместе они совершили преступление, умер, не перенеся наказания.
История снова та же, что и у Колоскова. Товарищ Васильева, покойный Губарь, судя по портрету, человек тупой, жестокий и злой, был одним из отчаяннейших "Иванов", которого трепетала тюрьма. Ханов точно так же сначала возвел его в звание надсмотрщика, а затем перевел в рабочие и начал "укрощать".
Губарь не выдержал, подговорил Васильева и Федотова, юношу-каторжанина, 20 лет, и вместе с ними бежал.
Федотов был убит Губарем на второй же день.
– Я так думаю, он для того его и уговорил бежать, чтобы убить и съесть. Уж заранее у него в мыслях было!
– говорит Васильев.
В рассказе Васильева, очень подробном и детальном,
– Федотов-то ничего не знал. А меня дрожь брала, - потому я-то слыхал, что Губарь и раньше, когда с каторги бегал, товарищей убивал и телом питался. Как пришла ночь, Федотов заснул, я не сплю, зуб на зуб не попадает: не убил бы Губарь. Бежали, известно, без всего. На просеке-то и так дохли с голода, с чего скопишь? Животы подводит. Губарь мне и говорит на рассвете: "Будет, что есть", и на Федотова головой кивнул. Меня в холод бросило: "Что ты?" Дух индо захватило. Да страх взял: "Ну, как откажусь, а он потом Федотова подговорит, да меня они убьют". Ну, и согласился. Отошел это я испить к ручеечку, вертаюсь, а мне навстречу Губарь идет белый, ровно полотно. "Есть, - говорит - что есть!" Тут и пошли мы к телу...
Васильев - здоровенный 35-летний мужчина, говорят, необыкновенной физической силы. Как большинство очень сильных людей, он необыкновенно добродушен. И я с изумлением смотрел на этого великана, белобрысого, с волосами - цвета льна, кроткими и добрыми глазами, говорящего с добродушной, словно виноватой, улыбкой. Так мало он напоминает "людоеда".
Меня предостерегали от знакомства с Васильевым. После поимки он сходил с ума, до сих пор волнуется и приходит в бешенство при всяком напоминании о деле.
Но интерес к этому необыкновенному преступнику был уж очень велик, - я познакомился с Васильевым и, вызвав его в тюремную канцелярию, которая в свободные часы была предоставлена мне для свидания наедине с арестантами, спросил его, не могу ли быть ему чем-нибудь полезным? Васильев отвечал:
– Нет! Чем же-с?
И от всякой денежной помощи отказался.
– Зачем мне?
Он сидел передо мной, видимо, в большом смущении, мял в руках шапку, о чем-то хотел заговорить, но не решался, и после очень долгой паузы, смотря куда-то в сторону, виновато улыбаясь, сказал своим мягким, кротким, добрым голосом:
– Вам... вероятно... желательно узнать про мое... дело!..
– Если вам так тяжело вспоминать об этом, не надо!
– Нет... Что же-с... Я ведь знаю, вам не из любопытствия... Вам из науки... Мне Полуляхов говорил...
Полуляхов, как более просвещенный среди каторжан и пользующийся у них большим авторитетом, был мне очень полезен, разъясняя своим товарищам, что я не следователь, не чиновник, что меня нечего бояться.
– Мне Полуляхов говорил, - продолжал Васильев, - что вы всю нашу жизнь, как есть, описать хотите... Если вам нужно мое дело, извольте-с... я готов...
И он рассказал мне, краснея, бледнея, волнуясь от страшных воспоминаний, все подробно, как они подошли, вырезали мягкие части из трупа, вынули печень и сварили суп в котелке, который унесли с собой с работ.
– Молоденькой кропивки нащипали и положили для вкуса.
Васильев, по его словам, сначала не мог есть.
– Да уж очень животы подвело. А тут Губарь сидит и уплетает... Ел.
Когда они были пойманы, Васильев рассказал то же самое начальству, то же, со всеми подробностями, он "спокойно" рассказал доктору, когда его с Губарем привели наказывать плетьми.