Сахалин
Шрифт:
– Министри наси никуда не годятися! Министри! До чего довели! На сто ми тепери воевати мозем! Все Делианиси изделали!
А однажды объявил:
– Из-за этого Делианиса я в каторге!
– Как так?
– Павлопуло моя не настоящая фамилия. Я из Афин. У меня в Афинах брат адвокат есть. Только я, конечно, в молодости с пути сбился. А то бы хорошим механиком был. Но только когда в возраст пришел, решил остепениться. Выждал, когда мне по греческим делам давность вышла, - денег у меня было много, - купил себе землю в Греции. Тут наши министры такую политику повели, - беда. Нищие совсем стали. Налоги страшные. Земля себя не окупает. Неурожаи. В долги влез.
Часто он говорил мне, и в голосе его слышалось столько за душу хватающей тоски.
– Что, Сахалин! Не то меня мучает, что я на Сахалине. А то, что далеко я от Греции! Там что теперь делается! Бедная, бедная Греция!
Иногда он говорил:
– Пустили бы меня. В волонтеры бы пошел! Хоть бы умереть дали за Грецию!
И когда он говорил о Греции, в голосе его слышалось столько нежности, любви к родине.
Теперь уже Павлопуло отбыл свою сокращенную, за силою манифеста каторгу, и я могу передать этот разговор.
– Павлопуло, - спросил я его однажды, - отчего вас никогда на мельнице нет?
– Да я там никогда и не бываю. Я каторги никогда и не отбывал. Каторжные работы отбывают только те, у кого денег нет.
– Как же так?
– А так, нанимаю за себя другого. Он и свой урок исполняет и мой.
– И дорого платите?
– Пятачок в день. Мне есть расчет. Я больше наживаю.
– Чем же вы занимаетесь?
– Торгую в тюрьме старьем, деньги в рост даю.
– И помногу процентов берете?
– Да игрокам даю, как у нас водится, "до петухов", на одни сутки. Сто процентов в сутки! Процент хороший!
– улыбнулся он.
"Пан" остался аристократом и здесь: ростовщик в тюрьме лицо почетное и уважаемое. Павлопуло, как я в этом убедился, как паук, высасывал всю тюрьму.
У него были деньжонки, и деньжонки порядочные. Как и все каторжане, он лелеял мечту:
– Бог даст, и не так еще поживу! На воле буду, опять за свою специальность возьмусь!
О "специальности" и о кассах, почти как о Греции, он говорил с увлечением, с теплотой, с любовью.
– Как же вы? Учились, что ли, ломать?
– Вскрывать, а не ломать!
– Ну, вскрывать?
– А как же! В промежутках, бывало, купишь себе несгораемую кассу и на ней практикуешься!
Он с необычайным жаром рассказывал, как это надо делать, чертил, рисовал.
– Я однажды в Александрии, в Египте, три месяца над мильнеровской кассой бился, как ее вскрыть? Вот касса! Ца! Одному невозможно. Втроем надо, меньше никак нельзя! Пудов шестнадцать одних инструментов принести нужно. Начнешь над нею с непривычки работать, дом трясется. Только со спинки и можно ее взять. Вы, сколько я вас вижу, не из тех людей, которые несгораемые кассы себе заводят. Но если, дай вам Бог, заведете, заведите себе мильнеровскую!
– засмеялся Павлопуло.
– Да! А вы придете и откроете!
– Я? За кого вы меня принимаете? Вот что я вам скажу: не только я не приду, но если я в том городе буду, ни один вор к вам не придет. Они "пана" уважают. "Пан" скажет "не тронь" и не тронут. И вы вдруг про меня так думаете. Ай-ай-ай!
Он был серьезно обижен.
– Ну, хорошо, Павлопуло, человек вы "с правилами", образованный, не стыдно вам, не грех у людей их достояние отнимать!
Павлопуло посмотрел на меня с удивлением.
– Да разве я когда-нибудь у бедных, которые своим трудом нажили, отнимал что-нибудь? Я бедным всегда сам помогал. Я ж, вы знаете, только богатых.
– Ну,
– Так какое же это их достояние? Поверьте мне, тысячу своим трудом нажить можно. А миллион не своим трудом наживается, а чужим. Все чужое достояние. Они чужим достоянием живут и я чужим!
– рассмеялся он.
– Да и к тому же, у кого есть деньги в несгораемой кассе, у того есть они и в другом месте! Я последнего человека не лишаю.
– Послушайте, Павлопуло, вы словно любите вскрывать кассы!
– заметил я ему однажды.
– Словно самую эту работу любите?
– Люблю-с!
– спокойно ответил он.
– Всякое дело надо любить: только тогда и добьешься искусства!
Такой странный мономан.
Когда я уезжал с Сахалина, Павлопуло пришел проводить меня на пристань. Он просил меня прислать ему историю греческой войны на греческом языке.
– Вы много путешествуете. Если будете когда в Греции, кланяйтесь моей бедной, милой, родной стороне от ее сына!
И на глазах его были слезы.
– Прощайте, Павлопуло.
– До свиданья вам!
– поправил он меня, хитро подмигнул и улыбнулся.
Людоеды
Случаи людоедства среди беглых каторжных более часты, чем об этом думают. "Официально известны" три людоеда.
Занимаясь в архиве Рыковской тюрьмы, я натолкнулся на следующий документ, помеченный 28 июля 1892 года:
"Его высокоблагородию господину смотрителю Рыковской тюрьмы Тымовского округа надзирателя центральной дороги Мурашова.
Рапорт.
Имею честь препроводить вашему высокоблагородию ссыльно-каторжного Рыковской тюрьмы Колоскова Павла, который бежал с 13 на 14, а донесено 15 сего июля за Љ 248. Пойман рассыльным вышепоименованной тюрьмы Хрусталем 24 сего текущего месяца на 1-й Хандосе; при нем найдены арестантские вещи, два котла, в том числе мешок человеческого мяса, поджаренного. Колосков Павел показал, что убил ссыльно-каторжного, который вместе пошел с ним в просеки, звать не знает, а физиономию объяснил: светло-русый мужчина, выше среднего роста, малоросс, около 35 лет, вероисповедания православного. По справке оказывается, что в эту самую ночь бежал с ним ссыльно-каторжный Крикун-Каленик. Я, Мурашов, производил осмотр вещам Колоскова, нашел халат, белье грязное с покойника, и мясо зажаренное, человеческое, которое стало разлагаться от теплой температуры в котомке воздуха. Преступление совершено на пятой версте от Онора, по дороге, ведущей от 2-й Хандосы на Онор. При таких важных обстоятельствах преступления, ссыльно-каторжного Колоскова имею честь препроводить к вашему высокоблагородию, на зависящее распоряжение в ручных и ножных кандалах".
Это происходило на работах по проведению Онорской просеки. Воспоминание об этой "Онорской дороге" сохранилось в одной каторжной песне, сложенной "терпигорцами", т. е. каторжанами, шедшими на Сахалин не морем, а сухим путем:
Пока шли мы с Тюмени, -
Ели мы гусей,
А как шли мы до Онора, -
Жрали мы людей.
Так живет в каторге страшная память об онорских работах.