Сахалин
Шрифт:
И все эти люди часа три проходили по двору, пока Пазульскому угодно было беседовать со мною о разных предметах.
Я собирался ехать в Рыковское. Узнав об этом, Пазульский предложил мне:
– Хотите, я вам дам рекомендательные письма? Там, в тюрьме, есть люди, которые меня знают.
Он дал мне несколько записок, в которых просил принять меня хорошо, сообщал, что я человек "безопасный" и с начальством ничего общего не имею.
Рекомендация Пазульского сослужила больше службы, чем все распоряжения показать мне все, что я пожелаю видеть. Рекомендации Пазульского было довольно, чтоб я приобрел полное доверие тюрьмы.
Случай помог мне
Он спросил меня:
– Говорите ли вы по-английски?
Я отвечал, что да. И Пазульский вдруг заговорил на каком-то необычайно диком, неслыханном языке.
Про него можно было сказать, что он по-английски "говорит", как пишет.
Он выучился самоучкой и произносил каждую букву так, как она произносится по-французски.
Выходило черт знает что!
Минута была критическая.
Безграмотная каторга чрезвычайно ценит всякое знание.
Вся тюрьма воззрилась: ну-ка, действительно ли Пазульский и по-английски говорит? Не врет ли?
На карте стояло самолюбие и авторитет Пазульского.
Авторитет, купленный страшной, дорогою ценою.
Стоило мне улыбнуться, и все пошло бы на смарку. "Врет, хвастается!" Боящаяся и ненавидящая Пазульского за эту боязнь каторга расхохоталась бы над Пазульским. А это был бы конец.
Я призвал на помощь всю свою сообразительность. Рисовал в воображении буквы, которые произносил Пазульский, складывал из них слова, угадывал, что он хочет сказать, и отвечал ему на том же варварском языке, произнося все буквы.
Так мы обменялись несколькими фразами.
Надо было видеть, с каким глубоким почтением слушала каторга этот разговор на неизвестном языке.
Затем, встретясь один на один, Пазульский спросил меня:
– Так я говорю по-английски?
– Откровенно говоря, Пазульский, вы совсем не умеете говорить. Вас никто не поймет.
– Я и сам это думал! А ведь сколько лет я учился этому проклятому языку в тюрьме!
– вздохнул Пазульский, затем улыбнулся.
– Спасибо вам за то, что меня тогда не выдали! Смеяться бы стали, а мне это не годится... Спасибо, что поддержали.
И он крепко несколько раз пожал мне руку.
В чем заключается это обаяние и эта власть Пазульского над каторгой?
Прежде всего, - его все боятся потому, что он сам ничего не боится. И он это доказал!
Во-вторых, боятся его прогневить, чтобы Пазульский "чего не сказал". Это типичнейший из "Иванов", человек слова: что он сказал, то он и сделает, - он и это доказал.
Таков этот "человек с виселицы".
Пазульский теперь уже старик, лет шестидесяти. Удивительно бодрый и крепкий. Силы, говорят, он феноменальной. Черты лица у него удивительно правильные, красивые, и особенно замечательны глаза: серые, холодные, с властным взглядом, который трудно выдерживать. В нем как-то во всем чувствуется привычка повелевать. Красивые губы под полуседыми усами нет-нет да и подергиваются презрительной улыбкой.
Пазульский - поляк.
– Вероисповедания числюсь католического!
– говорит он.
– Но мне это все равно. Православное, католическое, - я ни во что в это не верю.
– Значит, "там", по вашему мнению, Пазульский, ничего нет?
– Ничего!
– И души?
– Какая душа! Что человек помирает, что собака, - все равно. Я видал.
А он действительно "видал".
– Я нарочно убивал собак, чтобы посмотреть. Никакой разницы. Смотрит на тебя, словно сказать хочет: "Только
Такова "философия" Пазульского, до которой он дошел своим умом.
– У человека есть деньги, он и наслаждается: пьет тонкие вина, есть деликатные блюда, имеет красивых женщин. "У меня, - говорит, - есть деньги, через них я и наслаждаюсь. А у тебя нет денег, ты и не наслаждайся!" - "Хорошо, брат! Если все через деньги, то я возьму у тебя твои деньги, и сам через них буду наслаждаться, чем мне на тебя-то смотреть!" Так уже все заведено.
Таково практическое применение "философии" Пазульского.
Пазульский - это громкое имя на нашем юге, на юго-западе и в Румынии. Его долго еще не забудут. Он был атаманом трех разбойничьих шаек и действительно "творил чудеса".
Его специальностью были грабежи. И в особенности грабежи в помещичьих усадьбах. Убийства он всегда "терпеть не мог".
– За ненадобностью. Я беру то, что мне нужно. Деньги его. А жизнь его, на что она мне?
К убийцам с целью грабежа, например, к Полуляхову, он относится с величайшим презрением.
– Сволочь! Намажут, намажут, а взять ничего не возьмут! Что не нужно, то у людей отнимут, а что нужно - того достать не сумеют. Дурачье! Наберут топоров, напьется еще, скотина, перед этим! "Валай, Ивашка, бей по холовам! Кроши, Ямеля, твоя няделя!" А зачем это им нужно? По головам-то!
– Да ведь дело такое, Пазульский! Говорят, нельзя им без "этого".
– Оттого, что дурачье! Потому и "нельзя". Зачем у человека ненужную мне вещь отнимать, жизнь, когда у него нужная мне вещь есть: страх.
– А не напугается?
– Ну, это как напугать!
О своем "прошлом" Пазульский не говорит. Это пахло бы хвастовством. А Пазульский не из тех людей, которые хвастаются.
Сведения об его прошлом мне пришлось собирать уже на юге России. Это были действительно большие "предприятия". Наметив богатого помещика, Пазульский подсылал к нему кого-нибудь из своих. Тот нанимался в работники, жил, высматривал, выглядывал. И когда Пазульский с шайкой являлся на "дело", он был осведомлен обо всем: о складе жизни, привычках, расположении дома. Он бил без промаха: выбирал самый удобный час, когда ему никто помешать не мог.
Все роли были распределены, всякий знал свое дело. Одни вязали спящую дворню, другие караулили. Сам Пазульский брался за хозяев, никогда не доверял их никому из шайки: боялся, быть может, что потеряют терпение, не выдержат и убьют.
Он любил при этом страшную обстановку: револьвер, кинжал, маски. Отчасти, вероятно, потому, что так страха больше нагонишь, отчасти, быть может, потому, что в этом бандите есть любовь к романтическому, и он умеет изо всего извлекать наслаждение.
– Надо все так сделать, чтобы и вспомнить потом приятно было!
– как-то вскользь заметил он.