Сахалин
Шрифт:
– Ну, слушай!
– перебиваю я его, видя, что красноречию "скульптора" конца не будет, - я вижу, что ты человек серьезный. Мы с тобой в другой раз поговорим. А теперь дай мне с народом покончить. Поотодвиньте-ка его, братцы.
Десяток рук берется за природного, но огорченного скульптора, - и его тщедушная фигурка исчезает в толпе.
Положение тягостное.
– Что ж я для вас могу сделать? Я ничего не могу.
– Так!
– уныло говорит толпа, - к кому ни пойдешь, все ничего не могут! Кто ж может-то? Делать-то
– Этак в тюрьме лучше!.. Куда! Не в пример!.. Там хошь работа, да зато корм!.. А здесь ни работы ни корма. Что ж теперь делать? Одно остается: убивать, грабить! Пущай опять в тюрьму забирают. Там хошь кормить будут! Больше и делать нечего: хватил кого ни попадя!
– раздаются озлобленные голоса.
Тут-то мне в первый раз пришел в голову афоризм.
– Каторга начинается тогда, когда она кончается - с выходом на поселение.
Афоризм, который повсюду на Сахалине имел одинаковый успех, где я что ни говорил.
– Это действительно. Это правильно. Это слово верное!
– говорили каторжане и поселенцы.
– Это истинно, так точно!
– Совершенно, совершенно справедливо! Именно, именно так!
– подтверждали в один голос чиновники.
И даже те, кому, казалось бы, следовало именно заботиться, чтобы это было не так, - и те только вздыхали.
– Вы это напишите! Непременно напишите. Это правда, глубокая правда. Ужас, ужас!
Сожительница[10]
Что за фантастическая картина! Где, когда по всей России вы увидите что-нибудь подобное?
– Бог в помощь, дядя!
– Покорнейше благодарствуем, ваше высокородие! Ты бы привстала, - видишь, барин идет!
– говорит мужик, вытаскивающий из печи только что испеченный хлеб, в то время как баба, развалясь, лежит на кровати.
Баба нехотя начинает подниматься.
– Ничего, ничего! Лежи, милая. Больна у тебя хозяйка-то?
– Зачем больна?
– недовольно отзывается баба, снова принявшая прежнее положение.
– Слава Те, Господи!
– Что ж лежишь-то? Нескладно оно, как-то, выходит. Мужик и вдруг бабьим делом занимается: стряпает.
– Ништо ему! Чай, руки-то у него не отвалятся. Свои - не купленые. Пущай потрудится!
– Да ведь срам! Ты бы встала, поработала!
– Пущай ее, ваше высокоблагородие! Баба!
– извиняющимся тоном говорит мужик, видимо, в течение всей этой беседы чувствующий себя ужасно сконфуженным.
– Больно мне надоть! Дома поработала, - будет. Дома, в Рассее, работала, да и здесь еще стану работать! Эка невидаль! Может и он мне потрафит. А не желает, кланяться не буду. Меня вон надзиратель к себе в сожительницы зовет. Их, таких-то, много. Взяла, - да к любому пошла!
Баба - костромичка, выговор сильно на "о", говорит необычайно нахально, с каким-то необыкновенно наглым апломбом.
– Но, но! Ты не очень-то! Разговорилась!
– робко, видимо,
– Помолчала бы!
– Хочу и говорю. А не ндравится, - хоть сейчас, с полным моим удовольствием! Взяла фартук и пошла. Много вас таких-то безрубашечных! Ищи себе другую, - молчальницу!
– Тфу ты! Веред - баба, - конфузливо улыбается мужик, - прямо веред.
– А веред, - так и сойти веред может. Сказала, - недолго.
– Да будет же тебе. Слова сказать нельзя. Ну, тебя!
– А ты не запряг, так и не нукай! Я тебе не лошадь, да и ты мне не извозчик!
– Тфу, ты!
– Не плюй. Проплюешься. Вот погляжу, как ты плеваться будешь, когда к надзирателю жить пойду...
– Ты какого, матушка, сплава?
– обращаюсь я к ней, чтобы прекратить эту нелепую сцену.
– Пятого года[11].
– А за что пришла?
– Пришла-то за что? За что бабы приходят? За мужа.
– Что ж, сразу к этому мужику в сожительницы попала?
– Зачем сразу? Третий уж. Третьего сменяю.
– Что ж те-то плохи, что ли, были? Не нравились?
– Известно, были бы хороши, - не ушла бы. Значит, плохи были, ежели я ушла. Ихняго брата, босоногой команды, здесь сколько хошь: ешь, не хочу! Штука не хитрая. Пошла к поселений смотрителю: не хочу жить с этим, назначьте к другому.
– Ну, а если не назначат? Ежели в тюрьму?
– Не посадят. Небойсь! Нашей-то сестры здесь не больно много. Их, душегубов, кажинный год табуны гонят, а нашей сестры мало. Кажный с удовольствием...
Становилось прямо невыносимо слушать эту наглую циничную болтовню, эти издевательства опухшей от сна и лени бабы.
– Избаловал ты свою бабу!
– сказал я, выходя из избы провожавшему меня поселенцу.
– Все они здесь, ваше высокоблагородие, такие, - все тем же извиняющимся тоном отвечал он.
– Меня баловать неча! Сама набалована!
– донеслось из избы.
Я дал поселенцу рублишко.
– Покорнейше благодарствую вашей милости!
– как-то необыкновенно радостно проговорил он.
– Постой! Скажи, по чистой только совести, на что этот рубль денешь? Пропьешь, или бабе что купишь?
Мужик с минуту постоял в нерешительности.
– По чистой ежели совести?
– засмеялся он.
– По чистой совести, полтину пропью, а на полтину ей, подлой, гостинцу куплю!
__________
Через день, через два я проходил снова по той же слободке.
Вдруг слышу - жесточайший крик.
– Батюшки, убил! Помилосердуйте, убивает, разбойник! Ой, ой, ой! Моченьки моей нет! Косточки живой не оставил! Зарежет!
– пронзительно визжал на всю улицу женский голос.