Сахалин
Шрифт:
С тех пор Шапошников считается "дурачком", - его не наказывают и на все его проделки смотрят, как на выходки безумного.
Но Шапошников далеко не "дурачок".
Он просто переменил тактику.
– На кобылу устал ложиться!
– как объясняет он.
Понял, что плетью обуха не перешибешь, - и продолжает прежнее дело, но в иной форме.
Он тот же искренний, самоотверженный и преданный друг
Как "дурачок", он освобожден от работ и обязан только убирать камеру.
Но Шапошников все-таки ходит на работы и притом наиболее тяжкие.
Увидав, что кто-нибудь измучился, устал, не может справиться со слишком большим "уроком", Шапошников молча подходит, берет топор и принимается за работу.
Но беда, если каторжник, по большей части новичок, скажет по незнанию:
– Спасибо!
Шапошников моментально бросит топор, плюнет и убежит.
Бог его знает, чем питается Шапошников.
У него вечно кто-нибудь "на хлебах из милости".
Он вечно носит хлеб какому-нибудь проигравшему свой паек, с голоду умирающему "жигану".
И тоже не дай Бог, если тот его поблагодарит.
Шапошников бросит хлеб на пол, плюнет своему "обидчику" в лицо и уйдет.
Он требует, чтобы его жертвы принимались так же молча, как он их делает.
Придет, молча положит хлеб и молча стоит, пока человек не съест.
Словно ему доставляет величайшее удовольствие смотреть, как другой ест.
Если, - что бывает страшно редко, - Шапошникову удается как-нибудь раздобыть деньжонок, он непременно выкупает какого-нибудь несчастного, совсем опутанного тюремными ростовщиками-татарами.
Свое заступничество за каторгу, свою обличительную деятельность Шапошников продолжает по-прежнему, но уже прикрывает ее шутовской формой, маской дурачества.
Он обличает уже не начальство, а каторгу.
– Ну, что же вы?
– кричит он, когда каторга на вопрос начальства: "Не имеет ли кто претензий?" сурово и угрюмо молчит, - что ж примолкли, черти! Орали, орали, будто "баланда"*[7] плоха, "чалдон"[8], мол, мясо дрянное кладет, такой, дескать, "баландой" только ноги мыть, а не людей кормить, - а теперь притихли! Вы уж извините их!
– обращается он к начальству.
– Орали без вас здорово. А теперь, видно, баландой ноги помыли, попростудились и поохрипли! Вы уж с них не взыщите, что молчат.
Или такая сцена.
– Не имеет ли кто претензий?
– спрашивает зашедший в тюрьму смотритель.
– Я имею!
– выступает вперед Шапошников.
– Что такое?
– Накажите вы, ваше высокоблагородие, этих негодяев!
– указывает Шапошников на каторгу.
– Явите такую начальническую милость. Прикажите их перепороть. Житья от них нет! Ни днем ни ночью спокоя. Орут, галдят! А чего галдят? Хлеб, вишь, сыр. Врут, подлецы! Первый сорт хлеб!
– Шапошников вынимает кусок, действительно, сырого хлеба, выданного в тот день арестантам, и тычет в него пальцем.
– Мягкий хлеб! отличный! Я из этого хлеба каких фигур налепил! Чудо! А они, вишь, есть его не могут. Свиньи!
Особенно не любит этого "дурака" доктор Сурминский, в свою очередь, нелюбимый каторгой за его черствость, сухость, недружелюбное отношение к арестантам.
– Ваше высокоблагородие, - обращается к нему Шапошников в тех редких случаях, когда господин Сурминский обходит камеры, - и охота вам ножки свои утруждать, к этим идолам ходить! Стоят ли они этого? Они вас доктором Водичкой зовут, врут про вас, будто вы только водой их и лечите, а вы об них, негодяях, заботитесь, к ним ходите. Плюньте вы на них, на бестий.
– Пошел прочь!
– шипит доктор.
Выходит ли что-нибудь из этих протестов? Но каторга довольна хоть тем, что ее обиды не остаются без протеста.
И стонать при боли - облегчение.
Я много говорил с Шапошниковым.
Это - не старый еще человек, которого преждевременно состарили горе и страданья, свои и чужие.
Он получил небольшое образование, прошел два класса реального училища, но кое-что читал и, право, показался мне куда интеллигентнее многих сахалинских чиновников.
Среди чудаческих выходок, он много сказал и горького и дельного.
– Меня здесь полоумным считают!
– улыбнулся он.
– Ополоумеешь! Утром встану, ищу голову, - где голова? Нет головы! А голова в грязи валяется! Ха-ха-ха!.. Голову иной раз теряешь, это верно. Да и трудно не потерять. Кругом что?! Грязь, горе, срадания, нищета, разврат, отчаяние. Тут потеряешься. Трудно человеку против течения плыть. Шибко трудно! Тонет человек, - а как тонет, тут его всякий по башке и норовит стукнуть. Тонущего-то ведь можно. Он не ударит, - у него руки другим заняты, он барахтается. Ха-ха-ха! По башке его, по маковке! А утонет человек совсем, - говорят: "Мерзавец!" Не мерзавец, а утонувший совсем человек. Вы в городе Париже изволили бывать?
– Был.
– Ну, вот я в книжках читал, - не помню, чьего сочинения, - дом там есть, "Моргой" прозывается, где утопленников из реки кладут. Вот наша казарма и есть "Морга". Иду я, - гляжу, а направо, налево, на нарах, опухшие трупы утонувших лежат. Воняет от них! Разложились, ничего похожего на человека не осталось, - и не разберешь, какая у него раньше морда была! А видать, что человек был! Они говорят: "Мерзавцы", - не мерзавцы, а утопленники. Видит только это не всякий, а тот, кто по ночам не спит. Днем-то свои, а по ночам чужие думы думает. Чужие болячки у него болят. А вы знаете, барин, кто по ночам не спит?
– Ну?
– Я да мышка, а потому всему разговору крышка!
И Шапошников запел петухом и запрыгал на одной ножке.
Такие странные, бесконечно симпатичные типы создает каторга наряду с Верблинскими.
К сожалению, редки только эти типы, очень редки.
Так же редки, как хорошие люди на свете.
Убийцы
(Супружеская чета)
– Душка, а не выпила ли бы ты чайку? Я бы принес.
– Да присядь ты, милый, хоть на минутку. Устал!