Сахарный ребенок
Шрифт:
Мама, как всегда, играла со мной во все наши игры, пела мне. Но в доме стало тихо: перестали приходить гости, замолчал телефон. Во дворе «приличные» дети перестали со мной водиться, зато дворовые мальчишки больше не дразнили меня, не дрались, а брали с собой играть в казаков-разбойников, лапту, чижа и даже не ругались, когда я била палкой мимо чижа.
А вечерами мама по-прежнему рассказывала мне истории — уже не сказочные, а настоящие. Про отважных капитанов, верных присяге и стоявших на мостике, когда их корабли уходили под воду, не спуская флага. Про Жанну д'Арк, сожжённую на костре, про Коперника и Галилея. Про декабристов и
Вскоре мама совсем перестала говорить со мной по-русски, а перешла на немецкий и французский. Один день мы говорили на немецком, другой — на французском. По-русски — только с няней. Няня не обижалась, только изредка крестила нас и шептала: «Сохрани вас Господь».
Мама стала спать в моей комнате. Мы научились спать вдвоём на одной кровати, «валетиком», чтобы не мешать друг другу. Это тоже была интересная игра. Ведь квартира большая, и совсем не обязательно спать вдвоём на самой узкой и самой жёсткой кровати. Но мы играли, что мы декабристки, мы приехали в Сибирь, на рудники, а там нет мягких постелей.
Так прошёл целый год.
Весной тридцать седьмого года няня на всё лето увезла меня к себе в деревню. Мне сказали, что если маме придётся надолго уехать работать куда-то очень далеко, то я поживу у няни в Дубёнках. Я не возражала.
Но в начале июня мама приехала за мной — мы с ней должны были срочно отправиться из Москвы далеко-далеко, в Среднюю Азию, и билеты уже были куплены. Няня твёрдо сказала: «В Москву вместе поедем. Помогу собраться и провожу. Я знаю, что нужно взять с собой. У нас из деревни в двадцать девятом многие уехали не по своей воле. Выжили те, кто правильно собрался».
Дни перед отъездом были заполнены до предела. Няня купила много столовой клеёнки на тканевой основе. Из неё сшили мешок, в котором я легко помещалась. Мама отказалась от такого же мешка для себя. Тогда няня сшила ещё и большой квадрат из клеёнки, такой, что мы обе могли лежать на ней и ею же накрываться.
Няня доказывала маме, что взять это всё совершенно необходимо: клеёнка спасёт нас от сырости, а если что — её легко будет продать или обменять. Вещей должно быть столько, чтобы их можно было легко нести. Поэтому в чемодане, который будет с нами в вагоне, должно быть только самое необходимое. Остальные вещи нужно сдать в багаж; потом в любом месте по багажной квитанции их можно будет переадресовать, когда станет известно точное место нашей ссылки.
Незадолго до этого у мамы в НКВД [3] отобрали паспорт и дали на руки бумажку, по которой «поименованные ниже» мама и я в трёхдневный срок «высылаются из Москвы в Киргизскую ССР в город Токмак-Каганович Калининского района». Маму предупредили, что к концу третьих суток за нами придут, опечатают квартиру, а нас отправят по этапу к месту ссылки. Мама попросила разрешения уехать одной, оставив меня в деревне. Но этого делать не разрешили, так как по приказу высылали обеих.
3
НКВД — Народный комиссариат внутренних дел; так же в просторечии называли местные отделения милиции.
Мама сказала, что за трое суток не успеет съездить и привезти меня, и просила отсрочить дату выезда. Официально этого тоже нельзя было сделать, но офицер, ведший мамино дело, посоветовал:
— Купите на свои деньги в кассе предварительной продажи билет к месту ссылки, таким образом дата отъезда отодвинется на две недели. За дочерью пока не ездите. Билет предъявите, когда за вами придут. При наличии билета вам разрешат отодвинуть срок выезда. Ну, и государству экономия — не нужно тратиться на вашу перевозку.
Так и получилось.
Для мамы это был удобный повод избежать отправки по этапу, то есть в тюремных вагонах. Билет был взят до города Фрунзе [4] , чтобы там решили, куда нас направить дальше, потому что выяснилось, что город Токмак находился в одном месте, Калининское — в другом, а города Каганович тогда ещё не было вовсе.
Так летом 1937 года мы с мамой отбыли в ссылку.
Один большой чемодан мы сдали в багаж, а второй, поменьше, взяли в купе. Ехали в мягком вагоне, со всеми возможными удобствами, — и в этом был весь мамин характер.
4
Тогда город Фрунзе был столицей Киргизской ССР, входившей в состав Советского Союза, сейчас этот город — столица Кыргызстана (Киргизии) — называется Бишкек.
Пожалуй, в этом поезде Москва — Фрунзе и кончилось моё обыкновенное детство. Начиналась какая-то совсем другая игра.
III. Уже не игра
Приехав во Фрунзе, мы пошли получать назначение к месту ссылки. Войдя в большое здание, мама оставила меня с чемоданом в вестибюле и зашла в какую-то дверь. Вернулась довольно быстро, бледная. Выглядела она необычно: голова высоко вскинута, глаза прищурены, а плотно сжатые губы кривит брезгливая, презрительная усмешка.
Опустившись на лавку рядом, взъерошила мне волосы и, глубоко вздохнув, тихо и очень властно сказала:
— Сейчас за нами придут. Будет противно и страшно. Молчи, не плачь, не бойся и не задавай никаких вопросов. — И, улыбнувшись мне, спросила: — Жив-жив, курилка?
— Жив-жив! — ответила я и невольно распрямила плечи, вздёрнув подбородок.
К нам подходили двое военных.
— Конвой, — тихо шепнула мама, — помни, что я сказала.
— Быстро, пошли, — раздалось рядом. Мама подхватила чемодан, взяла меня за руку, и мы вышли.
— Быстрей, быстрей! — покрикивали солдаты.
Мама не умела бегать. В детстве она перенесла костный туберкулёз, и теперь левая нога её была короче правой и тазобедренный сустав не сгибался. В ортопедической обуви хромота была мало заметна, но бежать она не могла. Ругаясь, конвоир схватил меня за руку и бегом поволок за собой. И мама, нелепо подпрыгивая, побежала.
Я изо всех сил старалась не заплакать, ноги у меня заплетались, и, падая, я повисала на этой проклятой руке. Рука дёргала меня вверх, и я бежала снова. Вдруг что-то случилось — стало горячо внутри и легко: «Придёт время, и я откушу эту ненавистную руку». И больше я ни разу не споткнулась.