Сакура и дуб (сборник)
Шрифт:
Но вот утрачена империя. Промышленность «мастерской мира» переживает упадок. Распилен на куски и продан куда-то в Америку даже сам старый Лондонский мост – немой свидетель лучших времен. Утренний поток банковских клерков по новому мосту напоминает, что Сити еще сохраняет свое значение мирового финансового центра. Но это – последний бастион былого величия. То, что прежде способствовало процветанию города у моста, обернулось ныне против него. И жители британской столицы с горькой иронией перефразируют афоризм доктора Джонсона: «Если вам надоела жизнь, значит, вам опостылело быть лондонцем».
В Восточном Лондоне страшно не то, что можно видеть и обонять, а то, что всего этого так неизмеримо, непоправимо много. В других местах безобразная нищета существует, как помойная
В таком потрясающем количестве эти бараки теряют характер человеческого жилья и приобретают вид геологического напластования; это – черная лава, извергнутая фабриками; это – осадок, оставляемый торговлей, проплывающей по Темзе на белых пароходах.
Этот город родился из болот, тумана и воды. Волны вторжений и завоеваний прокатывались по нему. Каждое из них оставляло свой след, не стирая до конца следов других. Эти признаки столь многих и столь разных веков – ни один из которых нельзя назвать преобладающим – переплелись, как нити, в сложной ткани города. Здесь нельзя идти шаг за шагом через столетия. Эти столетия соединились в один широкий и глубокий слой – сам Лондон.
Можно почувствовать его старину, его хмурость, его степенный тяжелый ритм; медлительную и громоздкую силу, кроющуюся за его полутонами; его порядок, мудрость, безрассудство; его обыденность и романтичность, его великолепие и достоинство; достигнутое им необъяснимое сочетание земли и воды, традиций и современности, обычаев и авантюр, опыта и мечтаний, индивидуализма и терпимости.
Когда американский поселок превращается в город, событие это бывает отмечено постройкой небоскреба. Нет нужды доказывать, что небоскреб, экономически оправданный в тесном Манхэттене, выглядит смешно на нетронутых просторах Техаса. Тем не менее стальная башня – это, так сказать, марка, это стиль городской Америки. Естественное, обычное и знакомое представление о городе связано у американцев с вертикалями: чем выше здания, тем крупнее и важнее город. Американец чувствует себя неуютно там, где нет лифтов.
С другой стороны, перед вами Лондон. Он не вертикален, то есть для американского горожанина плосок и уныл. Он не имеет геометрической планировки, прочерченных по линейке проспектов. Недосказанность – это не тот стиль города, который мы приучены уважать с первого взгляда. До тех пор пока я не полюбила Лондон, эта недосказанность казалась мне парадоксом.
Кому неизвестно, что Венеция – сказка для влюбленных или для англосаксов; что Вена – томик новелл, невзыскательных и старомодных; что Париж сложен и запутан, как классический роман, – тянется, тянется через узкие улицы паутина корысти, ревности, скупости.
Что же сказать о Лондоне, который столь велик, что человеку мало одного дня, чтобы перейти его от заставы до заставы; который столь мощен, что к его дыханию прислушивается и Париж, и Берлин; в котором традиции, монументы, Макдоналд, золотые джунгли Сити и который все же прост, как новорожденный или как выживший из ума старик; что сказать об этом средоточии, в котором свыше 7 миллионов душ и содержание которого может уместиться на одной коротенькой страничке? Это не роман, не трактат, не фельетон, это самый устаревший и в то же время самый неотвязный из всех литературных жанров. Это не город, а притча…
Дивен Лондон, и тот, кто однажды прошел по его набережным, никогда не забудет этого испуга и отрешенности. Откуда он взялся, город-титан, на острове хмеля и вереска, в стороне от жизни, среди сырости и постоянной печали? Как властвовал и как угнетал? Как поколебался, дрогнул, смутился… Как живет он, еще храня парики, огни Пикадилли, великодержавность дипломатических нот, сигары, еще путая карты, блефуя, улыбаясь, но уже томясь неожиданностью любого рассвета?
Часы без стрелок
«Наследники общества, которое слишком много вложило в империю; люди, окруженные обветшалыми остатками тающего наследства, они не могли заставить себя в момент кризиса отказаться от воспоминаний о прошлом и изменить свой устарелый образ жизни. Пока лицо Европы менялось быстрее, чем когда-либо прежде, у страны, которая была когда-то ведущей европейской державой, не достало самого нужного качества – готовности к переменам». Публицист Энтони Сэмпсон сделал эти слова из книги Джорджа Эллиота «Имперская Испания» эпиграфом к своему известному труду «Новая анатомия Британии».
Статистика неумолимо свидетельствует, что ослабление позиций Англии в мире отнюдь не кончилось с потерей империи. Все послевоенные годы Англия весьма заметно отстает по темпам развития от своих западноевропейских соперников. Ее доля в мировом промышленном производстве и экспорте неуклонно сокращается. В 50-х годах уровень жизни в Великобритании был самым высоким в Западной Европе, исключая лишь Швецию. Теперь по этому показателю она входит лишь во вторую десятку.
Словом, Англии пришлось не только отступать вместе с другими колониальными державами под натиском национально-освободительного движения, но и уступать дорогу своим капиталистическим соперникам, вести борьбу против них с неуклонно слабеющих позиций.
Когда американский журнал «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт» впервые назвал Англию «больным человеком Европы», пресса на Британских островах прореагировала на это с раздражением и обидой. Однако термин «английская болезнь», который прежде служил для обозначения рахита, мало-помалу вошел в обиход применительно к социально-экономическим недугам.
Дебаты о вирусах «английской болезни» стали модной темой на берегах Темзы. Газета «Санди телеграф», например, посвятила ей серию статей, которые вышли потом отдельной книгой под заголовком «Что же стряслось с Британией?».
Автор первой статьи, историк Корелли Барнетт, думает, что «английскую болезнь» отнюдь не следует считать порождением послевоенных десятилетий. По его мнению, болезнь эта развивается уже со второй половины XIX века, с тех пор, как Англия утратила монопольное положение «промышленной мастерской мира» (продолжая, однако, считать, что преимущества, которые она однажды обрела как родина промышленной революции, сохраняются за ней навсегда).
Кажущаяся незыблемость этой мировой промышленной монополии, отмечает английский историк, породила надменность и беспечность. Викторианское представление о том, что лучшей школой служит практика и что любому делу лучше всего учиться на рабочем месте – в директорском кабинете или у станка, – привело к недооценке научно-технического образования, которое получило развитие в странах континента.
Публичные школы, Оксфорд и Кембридж, видели свою цель не в подготовке квалифицированных и целеустремленных руководителей промышленности, а в воспитании джентльменов, предназначенных управлять империей. Эти школы, подчеркивает Корелли Барнетт, воспитали правящий класс, кичащийся «джентльменским презрением к профессионализму». В верхах общества целое столетие преобладала неприязнь к индустриальной карьере, пренебрежение к научно-техническому прогрессу.
В начале XX столетия историк Рамсей Ньюир подсчитал, что по числу людей, оканчивающих университеты, Англия пропорционально своему населению находится позади всех стран Европы, кроме Турции. Доклад ЮНЕСКО, опубликованный полвека спустя, свидетельствует, что положение мало изменилось. Англия остается по данному показателю в хвосте европейских государств, опережая лишь Ирландию, Турцию и Норвегию. На вузовский диплом в Англии до недавних пор было принято смотреть как на излишнюю роскошь. Не говоря уже о неимущих классах (для которых он был несбыточной мечтой), даже многие представители английской буржуазии, особенно мелкие предприниматели, относились к высшему образованию не только скептически, но и враждебно, считая, что университет – пустая трата времени.