Салон-вагон
Шрифт:
Я насмешливо перебиваю ее:
– Ты убеждена? – И прячу глаза. Не хочу слушать и прислушиваюсь.
– Сегодня слова о еврейских деньгах… Завтра о чрезмерном количестве евреев-революционеров…
Потом о специфических отталкивающих чертах… Политика запрещает говорит об этом; нельзя, мы под одним флагом. Но когда флаг немного спущен… Тогда… Но ты не прислушивался, ты проходил мимо. А ведь это были искренние слова… Нет эллина и иудея… Это политика, флаг. А жизнь,
– Прости, ради бога.
– Договаривай, не бойся.
– О Нине мне тяжело…
С усилием говорю:
– А я тебя очень прошу. Ну, что еще было с Ниной?
– Это все.
– Ты говоришь неправду.
– Все, Саша, право, все. О Нине – все! А когда Бергман говорил на собрании. Я приехала позже. Но успела, как успела в Лондоне… Официально все обстояло благополучно. Но за кулисами? Не в официальных кругах, а там, в глубине, где все не казенное, не напоказ? Вся горечь разбитых надежд кому предназначалась? Бергману, мне, тебе, всем нам. Ты говорил о круговой поруке. Но есть еще одна круговая порука, и ею нас связали. Они, с кем мы шли рука об руку. Когда выдает Никитин или Архипов, – нет этой круговой поруки. А ведь революционеры-то мы все. Но если вместо Никитина еврей? Ты прислушивался? Тогда забывали о революционере, а только помнили, что провокатор – еврей, и высчитывали, сколько было таких негодяев-евреев. И каждого ставили нам в вину, нам как еврейству. И каждый такой негодяй являлся лишним камнем в наш огород. Да, да! И кто? Свои же товарищи, словно вся суть в том, что предатель – еврей. Но ты этого не видел, и многие из нас, а, наоборот, даже среди нас, евреев, бывали такие, что сами себя грызли за это, сами же себя унижали: ах, представьте себе, опять еврей, ужас! Да, ужас, но не в этом, как нет ничего ужасного для русских, как для русских, что и среди них бывают негодяи. А для нас ужас, нас можно за
– Говори, Эстер, говори.
С усилием повторяю все:
– Я тебя не перебиваю.
– Ты не хочешь открыть глаз. Я это делала, но боялась повторить себе, а когда наступила темнота предательства, нам устроили эту темноту. Во имя круговой поруки. Мы были изгоями среди своих. Свои! Ложь это. Сейчас она еще нечасто напоминает себя, но чем дальше, тем больше она растет. Идет из России в Париж, из Парижа обратно в Россию, питается какими-то соками, и между ними и нами кладется кирпич за кирпичом. Да, чужие. Да, мнимая любовь, Саша, а ты веришь. Ты заставляешь себя верить. Ты пошел и уже не хочешь оглянуться. Оглянись, только оглянись! Милый, что ты делаешь? Ты душу убиваешь. То живое, то великое, чем она живет. Ты усмехаешься, когда я произношу: «Еврейский народ», а говоря «Россия», усмехался? Найди в себе такие же силы понять и это слово. Ведь это свое, такое кровное, такое неотделимое, а ты хочешь оторваться. Ты знаешь, что свершится, и ты все же идешь. Это безумие. Гони меня, кричи на меня, что хочешь делай, но это так. Хоть раз открой глаза, пойми себя. Господи, и в этом безумии скрывается еврей. Только еврей может на это руку поднять… Словно какое-то проклятие тяготеет над нами. Ты слышишь, Саша, ты слышишь?
– Слышу.
Я все слышу. Я слышу, как минуты бегут, как шуршит за окном опавший лист. Такой же шорох в душе. Слышу, как Шурка произносит: «Бабушка!» Слышу, как Эстер плачет. Нина тоже плакала. Но это было так давно, когда-то… Когда-то я переезжал границу, услышал вечерний звон и хотелось радостно заплакать. Радость, которой нет названия. Потом я стоял у дверей синагоги. Горели свечи, покачивались головы. Когда-то мой отец, мой дед так же покачивались, и тоже горели свечи, робко, боязливо, как взоры павших. Я постоял недолго и отошел. Ничто не шевельнулось во мне. Еврей в грязном воротничке открыл мне дверь гостиницы и подобострастно улыбнулся. Он тоже способен на безумие? Я ему дал на чай. Я все слышу.
– Саша, только не молчи!
Это просит Эстер. Когда-то Нина просила меня не уезжать, а я уехал. Я подхожу к Эстер. Я помню: «гони меня, кричи на меня, что хочешь делай…»
– Есть средство, – говорю я.
Она силится понять меня.
– Возьми свои деньги.
Молчит.
– Возьми свои деньги, – повторяю я. – Они твои. Этим ты меня обезоружишь. Без них я человек с голыми руками. Смешно что-нибудь делать голыми руками.
Конец ознакомительного фрагмента.