Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:
– То-то вот и есть, – заключала спор последняя, – и без того не сладко на каторге жить, а ты еще словно дятел долбишь: повинуйтесь да повинуйтесь!
Когда рассказы о мучениках истощались, на сцену выступали темы более современные.
Некоторые из них я и теперь помню. Жил в некотором царстве, в некотором государстве господин немилостивый, который десятки лет свирепствовал в своих вотчинах. Много он неповинных душ погубил, и делом, и словом, и помышлением – всячески убивал, и крестьян своих до нитки разорил. И все ему бог терпел, все ждал, что от него дальше будет, но наконец прогневался. Жена у господина была – с любовником убежала, семь сынов было – все один за другим напрасною смертью сгибли. А тут, на грех, сгорел господский дом и все пожитки, какие в нем были, и золото, и серебро – словом, все пропало. Остался господин одинок, ни семьи, ни
Но Акулина и этого бесхитростного рассказа не пропускала без критики.
– Коли послушаешь тебя, что ты за все без ума болтаешь, – заметила она, – так богу-то в это дело и мешаться не след. Пускай, мол, господин рабов истязает, зато они венцов небесных сподобятся!
– Да ведь и человечьему долготерпению предел положен. Не святые, а тоже люди – долго ли до греха! Иной не вытерпит, да своим судом себе правду добыть захочет, а бог его за это наказать должен.
– И накажет. Терпи. Умрешь, тогда и получишь награду.
Героем другого рассказа, тоже сложившегося под давлением крепостного ига, был купец. Жил-был этот купец в некотором царстве, в некотором государстве и владел несметными сокровищами. Только неправедно он эти сокровища нажил: татьбой, да обманом, да грабежом. И всегда как раз наоборот сказочному разбойнику поступал: богатеев не трогал, а грабил только бедный народ, который сам в руки дается. И все ему мало казалось. Принесет домой пригоршню золота и думает: теперь надо другую добывать. И вот, когда он полные сусеки золота и серебра накопил, вдруг напала на него немочь. Начал он пухнуть да гноем наливаться, а под конец и совсем заживо тлеть стал. Пошел от него такой дух тяжкий, что не только домочадцы и друзья, но и слуги все разбежались; остался он один как перст со своими сокровищами. И что ни делал, и лекарей призывал, и к угодникам ездил, и храмы божии строил – ничего не помогало. И бог-то жертвы его не принимал. Только сидит он однажды у окошка и видит: идет мимо божий странник. Никогда Он допрежь того ни одного странника не накормил, не обогрел, а тут вдруг в голову запало: позову да позову. Стали они промежду себя разговаривать, и чем больше купец на своего гостя глядит, тем больше у него сердце любовию к нему разжигается. И начал он помаленьку перед божьим странничком открываться. «Наказал меня бог, говорит, такую болесть наслал на меня, что места себе не найду; и домочадцы и друзья – все меня бросили; живу хуже пса смердящего». – За что же тебя бог наказал? – спрашивает странник. «И сам не ведаю, за что. Кажется, я и к угодникам езжу, и на храмы божий жертвую – и всё мне лёгости нет!» – А встань-ка к свету, я на тебя посмотрю! – Повернул странник к свету купцову голову и с испугу только и мог вымолвить: черна, ах, черна у тебя душа! – И заплакал. И купец, видючи его слезы, тоже заплакал. Стал странник перечислять купцу грехи его – и чего-чего тут не было! А всего больше обид сиротам да рабам. И взял с него в ту пору обет: все неправедно нажитое имение на выкуп да на облегченье рабов обратить. Услышит ежели купец, где господин раба истязает или работой томит, – должен за него выкуп внести; или где ежели господин непосильные дани взыскивает, а рабам платить не из чего – и тут купец должен на помощь рабам прийти. «Вот когда ты таким образом свои сокровища раздашь – бог и пошлет тебе облегчение!» – сказал под конец странник и вдруг исчез, словно в воздухе растаял. Понял тогда купец, что у него в гостях не человек, а ангел божий был. И сейчас же все как следует, по его приказанию, выполнил. Заложил телегу, нагрузил ее золотом и серебром и поехал. Услышит, где раб стонет, – он его вызволит: либо совсем на волю выкупит, либо сердца начальников деньгами умилостивит, заступу для раба найдет. Одну телегу извел, другую нагрузил, и так до последнего сусека. И стало имя купцово по всей округе славно, и все рабы благословляли его и молили бога, чтоб он его от немочи тяжкой избавил. Когда же от неправильно нажитого сокровища уж ничего не осталось,
– И тут опять… – начинала возражать ключница, но на этот раз девушки даже не давали ей развить свою мысль.
– Отстаньте, Акулина Савостьяновна! что, в самом деле, привязались! – прерывала они ее, – по-вашему, и помогать-то сиротам грех!
– Не грех, а нечего попустому болтать. Эка невидаль, что купец краденое добро отдал!
– Краденое не краденое, а все-таки своего добра жалко!
– Вон в Заболотье богатей Маслобоев живет. На что уж грабитель, а попробуй-ка у него на бедность попросить, да он скорее удавится, а не даст!
Видя отпор, Акулина умолкала, а иногда даже совсем уходила из девичьей, и разговоры возобновлялись свободнее прежнего.
– А правда ли, тетенька, что у Троицы такой схимник живет, который всего только одну просвирку в день кушает? – любопытствует которая-нибудь из слушательниц.
– Есть такой божий человек. Размочит поутру в воде просвирку, скушает – и сыт на весь день. А на первой да на страстной неделе великого поста и во все семь дней один раз покушает. Принесут ему в Светлохристово воскресенье яичко, он его облупит, поцелует и отдаст нищему. Вот, говорит, я и разговелся!
– Вот как угодники-то живут!
– А мы как живем! Нас господа и щами, и толокном, и молоком – всем доволят, а мы ропщем, говорим: немилостивые у нас господа! с голоду морят!
По девичьей проносится громкий вздох. Аннушка продолжает:
– В царство-то небесное не широко растворены ворота, не легко в них попасть. Иной хоть и раб, а милость божья не покроет его.
Наконец бьет десять; из столовой доносится стук передвигаемых стульев. Это тетеньки прощаются с отцом, собираясь наверх. Вслед за ними снимается с своего шестка и Аннушка.
– Спать пора! – зевая, решают девушки, забывая, что при матушке они никогда раньше одиннадцати часов не оставляли пряжи.
И через полчаса весь дом погружен в глубокий сон.
Но всему есть конец. Наступает конец и для Аннушкиных вольностей. Чу! со стороны села слышится колокольчик, сначала слабо, потом явственнее и явственнее. Это едет матушка. С ее приездом все приходит в старый порядок. Девичья наполняется исключительно жужжанием веретен;, Аннушка, словно заживо замуравленная, усаживается в боковушке за печку и, дремлет.
Нечто вроде подобных собеседований, но в более скромных размерах, возобновлялось и на страстной неделе великого поста. Вся наша семья в эту неделю говела; дети не учились, прислуга пользовалась относительною свободою. Чаще обыкновенного Аннушка сходила вниз, оставляя тетенек одних, и водворялась в девичьей. Темою для ее бесед, конечно, служили страсти господни. И нужно сказать правду, что если бы не она, то злополучные обитательницы девичьей имели бы очень слабое понятие о том, что поется и читается в эти дни в церкви.
Но матушка не давала ей засиживаться. Мысль, что «девки», слушая Аннушку, могут что-то понять, была для нее непереносною. Поэтому, хотя она и не гневалась явно, – в такие великие дни гневаться не полагается, – но, заслышав Аннушкино гудение, приходила в девичью и кротко говорила:
– Не мути ты меня, Христа ради! дай светлого праздника без греха дождаться! Поела и ступай с богом наверх!
Аннушка, конечно, повиновалась.
Несмотря, однако ж, на эти частые столкновения, в общем Аннушка не могла пожаловаться на свою долю. Только под конец жизни судьба послала ей серьезное испытание: матушка и ее и тетенек вытеснила из Малиновца. Но так как я уже рассказал подробности этой катастрофы, то возвращаться к ней не считаю нужным.
Аннушка умерла в глубокой старости, в том самом монастыре, в котором, по смерти сестры, поселилась тетенька Марья Порфирьевна. Ни на какую болезнь она не жаловалась, но, недели за две до смерти, почувствовала, что ей неможется, легла в кухне на печь и не вставала.
– Слава богу, не оставил меня царь небесный своей милостью! – говорила она умирая, – родилась рабой, жизнь прожила рабой у господ, а теперь, ежели сподобит всевышний батюшка умереть – на веки вечные останусь… божьей рабой!