Салтыков Михаил Евграфович Пошехонская старина.
Шрифт:
XIX. МАВРУША-НОВОТОРКА.
Она была новоторжская мещанка и добровольно закрепостилась. Живописец Павел (мой первый учитель грамоте), скитаясь по оброку, между прочим, работал в Торжке, где и заприметил Маврушу. Они полюбили друг друга, и матушка, почти никогда не допускавшая браков между дворовыми, на этот раз охотно дала разрешение, потому что Павел приводил в дом лишнюю рабу.
Года через два после этого Павла вызвали в Малиновец
Но матушка рассудила иначе. Работы нашлось много: весь иконостас в малиновецкой церкви предстояло возобновить, так что и срок определить было нельзя. Поэтому Павлу было приказано вытребовать жену к себе. Тщетно молил он отпустить его, предлагая двойной оброк и даже обязываясь поставить за себя другого живописца; тщетно уверял, что жена у него хворая, к работе непривычная, – матушка слышать ничего не хотела.
– И для хворой здесь работа найдется, – говорила она, – а ежели, ты говоришь, она не привычна к работе, так за это я возьмусь: у меня скорехонько привыкнет.
Мавруша, однако ж, некоторое время упорствовала и не являлась. Тогда ее привели в Малиновец по этапу.
При первом же взгляде на новую рабу матушка убедилась, что Павел был прав. Действительно, это было слабое и малокровное существо, деликатное сложение которого совсем не мирилось с представлением о крепостной каторге.
– Да ведь что же нибудь ты, голубушка, дома делала? – спросила она Маврушу.
– Что делала! хлебы на продажу пекла.
– Ну, и здесь будешь хлебы печь.
И приставили Маврушу для барского стола ситные и белые хлебы печь, да кстати и печенье просвир для церковных служб на нее же возложили.
Мавруша повиновалась, но, по-видимому, она с первого же раза поняла значение шага, который сделала, вышедши замуж за крепостного человека…
Поселили их довольно удобно, особняком. В нижнем этаже господского дома отвели для Павла просторную и светлую комнату, в которой помещалась его мастерская, а рядом с нею, в каморке, он жил с женой. Даже месячину им назначили, несмотря на то, что она уже была уничтожена. И работой не отягощали, потому что труд Павла был незаурядный и ускользал от контроля, а что касается до Мавруши, то матушка, по крайней мере, на первых порах махнула на нее рукой, словно поняла, что существует на свете горе, растравлять которое совесть зазрит.
Павел был кроткий и послушливый человек. В качестве иконописца он твердо знал церковный круг и отличался серьезною набожностью. По праздникам пел на клиросе и читал за обедней апостола. Дворовые любили его настолько, что не завидовали сравнительно льготному житью, которым он пользовался. С таким же сочувствием отнеслись они и к Мавруше, но она дичилась и избегала сближений. Павел, с своей стороны, не настаивал на этих сближениях и исподволь свел ее только с Аннушкой (см. предыдущую главу),
Я, впрочем, довольно смутно представлял себе Маврушу, потому что она являлась наверх всего два раза в неделю, да и то в сумерки. В первый раз, по пятницам, приходила за мукой, а во второй, по субботам, Павел приносил громадный лоток, уставленный стопками белого хлеба и просвир, а она следовала за ним и сдавала напеченное с веса ключнице. Но за семейными нашими обедами разговор о ней возникал нередко.
– Нечего сказать, нещечко взял за себя Павлушка! – негодовала матушка, постепенно забывая кратковременную симпатию, которую она выказала к новой рабе, – сидят с утра до вечера, друг другом любуются; он образа малюет, она чулок вяжет. И чулок-то не барский, а свой! Не знаю, что от нее дальше будет, а только ежели… ну уж не знаю! не знаю! не знаю!
– Вольная ведь она была, еще не привыкла, – косвенно заступался за Маврушу отец.
– А разве черт ее за рога тянул за крепостного выходить! Нет, нет, нет! По-моему, ежели за крепостного замуж пошла, так должна понимать, что и сама крепостною сделалась. И хоть бы раз она догадалась! хоть бы раз пришла: позвольте, мол, барыня, мне господскую работу поработать! У меня тоже ведь разум есть; понимаю, какую ей можно работу дать, а какую нельзя. Молотить бы не заставила!
– Хлебы она печет, просвиры…
– Это в неделю-то на три часа и дела всего; и то печку-то, чай, муженек затопит… Да еще что, прокураты, делают! Запрутся, да никого и не пускают к себе. Только Анютка-долгоязычная и бегает к ним.
– Не трогай их, ради Христа! Пускай он иконостас кончит.
– Иконостас – сам по себе, а и она работать должна. На-тко! явилась господский хлеб есть, пальцем об палец ударить не хочет! Даром-то всякий умеет хлеб есть! И самовар с собой привезли – чаи да сахары… дворяне нашлись! Вот я возьму, да самовар-то отниму…
Иногда матушка подсылала ключницу посмотреть; что делают «дворяне», Акулина исполняла барское приказание, но не засиживалась и через несколько минут уже являлась с докладом.
– Ну что?
– Ничего. Сидят смирно, промежду себя разговаривают.
– Вот я им дам «разговаривают»! Да ты бы подольше у них побыла, хорошенько бы высмотрела.
– Нечего смотреть. Сидят тихо; он образ пишет, она краску трет.
– Небось, чаем потчевали?
– Не пивала ихнего чаю; не знаю. – И ты с ними заодно… потатчица!
Но, как я уже сказал, особенных мер относительно Мавруши матушка все-таки не принимала и ограничивалась воркотней. По временам она, впрочем, призывала самого Павла.
– Долго ли твоя дворянка будет сложа ручки сидеть? – приступала она к нему.
– Простите ее, сударыня! – умолял Павел, становясь на колени.
– Нет, ты мне отвечай: долго ли дворянка твоя будет праздновать?
– Не умеет она работу работать. Хлебы вот печет.
– Это в неделю-то три-четыре часа… А ты знаешь ли, как другие работают!