Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Эта аттестация могла бы показаться списанной с Плещеева, если бы последний, в свою очередь, не был плоть от плоти значительной части тогдашнего общества.
В цикле «Круглый год» сборище у Положиловых, где разговоры уже выродились в унылые, опасливые вздохи, описано еще более иронически: «Поликсена Ивановна слушает это тысячекратно повторяемое междометие, и не радуется, а беспокоится, как бы из-за этого чего не вышло» (будущая присказка чеховского Беликова!). Это уже компания, совершенно готовая превратиться в заячье сборище сказок!
В образе «здравомысленного зайца» с тоской узнавали себя многие
В сказочной форме Щедрин продолжал здесь полемику против наводнивших тогда печать рассуждений о необходимости «дела», противопоставляемого «мечтаниям» и «бредням». Требование консервативных кругов «дело делать» означало требование отказаться от каких-либо помышлений изменить существующий порядок и удовольствоваться предоставленными начальством клочками прав. Поддержка этих же лозунгов, хотя бы в прикрашенном и приглаженном виде, либеральной интеллигенцией и известной частью вчерашних революционеров была равносильна капитуляции, отступничеству от прежних идеалов. Провозвестником этих настроений выступает героиня другой сказки — вяленая вобла. Она не устает восхищаться проделанной над ней операцией: «Теперь у меня ни лишних мыслей, ни лишних чувств, ни лишней совести — ничего такого не будет… и буду я свою линию полегоньку да потихоньку вести!»
Эта «добровольческая» воблушкина деятельность, пропаганда «здравых» понятий чрезвычайно на руку открытым реакционерам, которые не смогли бы одержать многих побед без ее скромного содействия. И, однако, даже это добропорядочное поведение не приносит вяленой вобле совершенной безопасности в глазах клеветников и человеконенавистников!
В 1884 году истекал срок контракта с Краевским, и Салтыков испытывал тяжкие сомнения в необходимости возобновлять его. Неустойчивое цензурное положение журнала, крайнее ослабление редакции, неотступная болезнь — все, казалось, понуждало сложить с себя тяжкую ношу. Однако писателю было тяжело расстаться со своим любимым детищем и как бы сложить оружие перед хором улюлюкающих врагов.
Салтыков дорожил редакционной работой еще и потому, что она была для него надежным убежищем от непрекращавшейся семейной драмы.
«У жены моей идеалы не весьма требовательные, — грустно размышлял Михаил Евграфович. — Часть дня (большую) в магазине просидеть, потом домой с гостями прийти, и чтоб дома в одной комнате много-много изюма, в другой много-много винных ягод, в третьей — много-много конфект, а в четвертой — чай и кофе. И она ходит по комнатам и всех потчует, а по временам заходит в будуар и переодевается. Вот. Я боюсь, что и детей она таких же сделает…»
Вся та пустота, сосредоточенность на нарядах и блеске, которую глубоко презирал
Он извлекал из этого только одну горькую выгоду: женщина, которую он продолжал горестно любить и вместе с тем яростно ненавидел, служила ему как бы натурщицей для всех его Natali Неугодовых, «куколок», дамочек, у которых «в прошлом… декольте, в будущем — тоже декольте». Она молодилась, баловала детей, читала французские романы, порхала по магазинам. Неужели он будет коротать старость, «окруженный ласками любящей жены, которая будет с утра до вечера твердить: денег! денег! денег!»? Уж лучше в редакции помирать…
И Салтыков, который уверял, что ждет не дождется, когда же окончится этот проклятый контракт с Краевским, неожиданно продлил его еще на два года:
— По крайней мере умру на месте битвы!
В декабре 1883 года предатель Дегаев, чтобы искупить свою вину, организовал убийство Судейкина.
— Михаил Евграфович, за что же его убили-то? — спрашивал у Салтыкова знакомый земец.
— Сыщик он был.
— Да за что же его революционеры убили?
— Русским языком вам говорю: сыщик он был!
— Ах, боже мой, я слышу, что он сыщик, — да за что же…
— Ну, если вы этого не понимаете, — рявкнул Салтыков, — так я вам лучше растолковать не умею.
Он очень опасался, что это убийство снова тяжело отзовется на делах журнала. Видимо, это волнение и вызвало тяжелый припадок сердечной астмы, который приключился с ним в начале января 1884 года. По мнению врачей, жизнь Салтыкова теперь исчислялась уже не годами, а месяцами.
А волнение его не было напрасным: 3 января 1884 года был арестован Кривенко.
«…Горе Салтыкову, а с ним вместе и Отеч. запискам!» — взволнованно писал Белоголовый, который знал и о деятельности Кривенко и о том, что жизнь Салтыкова висит на волоске.
Узнав о намерении Лаврова написать предисловие к переводу «Господ Головлевых», Белоголовый настойчиво отговаривает своего друга от этой затеи:
«Я не утверждаю, — пишет он, — что самый факт Вашего предисловия… был бы Салтыкову неприятен, в глубине души он, может быть, был [бы] и доволен, но что он струсит, взволнуется и что сопоставление вашего имени с его может навлечь ему по теперешним временам неприятности — все это более чем вероятно — и, по моему мнению, неблагоразумно вливать последнюю каплю в его переполненную всякими неприятностями чашу догорающей жизни».
Салтыков физически чувствовал нависавшую над журналом угрозу. Когда наивно обольщавшаяся вежливостью полицейских чинов сестра Кривенко рассказывала о своих хлопотах за брата, Михаил Евграфович проницательно подмечал характерные детали ведущегося расследования. «…Жандармы удивляют ее своей прозорливостью, — писал он Н. К. Михайловскому. — Представьте себе, знают, что тогда-то она получила в конторе 100 р., а тогда-то сто семьдесят пять… «У Вас деньги есть — мы знаем». Всего хуже в этом упоминовение об Отеч. Зап. в качестве источника благ». Из посещения Главного управления по делам печати он также в феврале 1884 года вынес тревожное впечатление: «В сущности, очевидно, что у них уже все подстроено и готово».