Salve, Регги
Шрифт:
Мне было очень нервно разговаривать с Регги. Любая секунда привычных ранее взглядов на неё, привычных слов ей превращались в самую прямую ссылку на её слова, страшные для меня, существующие. С ними, с их появлением, исчезли одни из главных составляющих и определяющих меня и Регги черт беззаботность, понятная лёгкость, естественность (неестественная, по крайней мере, для меня). В Регги же все выглядело таким же обычным (опять простительная неточность - разве могло быть что-то обычным в ней), таким, как было ранее. Регги оставалась прежней. Возможно, мне только казалось так, возможно, она сожалела о своих словах так же, как и я. Скорее всего, так и было. Любая её улыбка мне, любое её заставляло меня приводить свой рассудок к безобразному анализу её, вне сомнения, неизвестных мне чувств ко мне. Я стал всё пропускать через красную ткань её слов. В любой её фразе, в любом движении и ласке я слышал "я люблю тебя". Я заменял её этими словами. Из-за них она перестала казаться мне полностью понятной и раскрытой мной. Я неосознанно полагал, что знаю её полностью, что смогу предугадать все её действия, но я ошибался. И, скорее всего, вовсе не в ней. Я ошибался в действиях никак ещё не обозванной мной неизвестности, всегда заглядывавшей мне через плечо, проверяя эффектность своих каверз, убеждаясь в своём могуществе. Я ошибался в ней, в нём. Рок ли это, судьба
19.
Если я вспоминаю Регги, что делаю в последнее время довольно (довольно!) часто, то я возвращаюсь памятью своей в ночи, которые были нашими на протяжении ничего не означающего по сравнению с вечностью времени. Они были бесчисленными в неминуемости и, наверное, исчисляемыми в практичности. Их было много, но они превратились со временем в одну огромную и незаконченную, и я берегу их одной ночью, хотя отчётливо помню каждую из них в отдельности. Только одна из моих и Реггиных ночей вырывается из петли общих. Потом станет понятным, почему.
Эта ночь стала последней запомненной (заполненной). Откуда она взялась - границ её я не смог обнаружить в воспоминаниях. Они исчезли, и сейчас я помню только внутреннее, содержание, но никак не форму. Мы впали в эту ночь, мягко и плавно оказались в ней, разрушив эластичные невидимые преграды, спасающие её от чужого ей. Так бывает во снах, ни начала, ни завершения которых не существовало никогда - только середина, отданная созерцанию и неспешному участию. Регги так же впала в мою жизнь, так же эластично (каламбур, которому я запретил рождаться, в любом случае, он родился бы мертвым) - неправильно, не "так же эластично" - слово для сравнения предыдущей фразы находиться здесь в последующей. Как это всё знакомо, как всё соответствует прихотям неизвестных вершителей. Мы впали в эту ночь, в это молчание, в степенное, в траурное, в требующее молчание. Оно было Реггиным молчанием, но мы зависели от него оба, и оба стали его жертвами. Умеренно вышагивая, Регги медлительно, даже мстительно, уверенно молчала. Всё начиналось с начала - как только я чувствовал послабление в её немой неприступности и готовился произнести что-то нейтральное, принимающее её условия, которые мне только казались (всё и всегда мне - казалось), как временное расположение её исчезало и безмолвие начинало восхождение к страшным своим вершинам. От слов, которые, я знал, могли только навредить, меня спасали вечно разные взляды на всё, что было рядом. Фригидная луна, уставшие звёзды, какой-то воздух. Регги молчала. Я не удивлялся её молчанию, более того - я даже не задавался вопросом, почему она молчит. Регги молчала. Я молчал. Все молчали. Мы были преступно-одни на людных обычно улицах желтого ночью и серого вечером города. Взрастали они особенным миром, миром сюрреальных снов, миром отсутствия, щекотливой, легкоразрушаемой оболочкой этого мира. Ad te suspiramus gementes et flentes in hac lacrimarum valle (так, бесполезные цитаты, несочетаемое присутствие которых даёт знать обо всём - несочетаемом). Иногда слова были готовы стать прошедшими, но Регги не хотела расставаться с ними, и, не справляясь с выдающей их предполагаемое существование готовностью услышать самой произносимое, убивала их. От такого её преступления оставался только один след - неспешное угасание её обещающего что-то, готового к чему-то вздоха.
20.
Если бы я знал тогда значение этой жёлтой ночи, жёлтого молчания, я бы не смог находиться в них, сопоставляя моё бессилие и неотвратимость последующего. Регги молчала, стеснённо для её обыкновения и необыкновенно откровенно для обыкновения моего. Всё было внешне простым, но сейчас я вижу вместо такой простоты очень знаковые вещи, половину которых я придумал сам, а другую половину которых позволил фантому внести в окружающее меня естество.
21.
Регги молчала. Я молчал ей вслед. Я отставал от её тишины. Я уставал от её тишины. Я уста её помню - помню так хорошо, что не остаётся ничего другого на них - я не могу определить их, не могу сказать, какими были они, но - помню. Губы её, лицо её, её я буду помнить, так же помнить, как помню Мари, несмотря на непозволительное совмещение их обеих в одном, в одном времени, в одной строке. Много раньше я не позволил бы себе поставить рядом их имена только потому, что я считал Регги легкомысленным грехом, какой-то поспешностью, результатом потакания мрачным и не относящимся к святым желаниям, теперь я, замечая переходящие повторения, не могу представить их имена, ставшие одинаково святыми (но святыми - по-разному), в силу определённо других причин. Как и много дней (что такое дни по сравнению с более тонкой системой измерения времени, время бессильно, время одинаково; часто, настойчиво-часто, оно совсем не совпадает с теми изменениями, которые происходят) назад, я боялся. Я по-прежнему боялся того, что Регги заменит её. Я знаю, конечно, что мои тревоги (какое отвратительное слово) были напрасными и бессмысленными, но от этого лёгкая дрожь страха, особого страха, страха, присущего всему, так или иначе относимому к року, не переставала быть моей. Я люблю одну, но помню двоих. Картинки памяти, захватившие дрожайшие (дрожавшие) секунды их существования находятся в разных областях её, но какими бы разными они ни были, они останутся со мной, как и скорби по ним - по ушедшим - по любимой мною, по любившей меня. Обе они забирали у меня ночи - одна - для слёз по ней, другая - просто так. Простота. Просто та. Просто эта. Просто эта навязчивость и развязность (чёрная нить развязана) - следствия, нечаянные следствия, всего того, что было рядом со мной, было мной, было судьбой и отчаянием, невозможностью и крайней доступностью, невозможностью доступности и доступностью невозможности.
22.
Ночь молчания продолжалась. Регги молчала. Всё, следившее за нашей неслучайной немотой, молчало тоже. Регги заставляла меня безмолвием своим понимать всё как молчание. У меня и без этого было много причин не произносить ни слова. Видимо, у неё тоже. Молчание было гладким, всё было налито сочной тишиной. Так часто бывает, почти всегда. По крайней мере, только однажды я заметил отсутствие тишины - её просто не было, ни звука, ни его смерти, ничего не было. Где-то далеко, на границах вновь и вновь создаваемого мира, тоже бесшумно шумела отсутствующая тишина - я ощущал её присутствие. Любое моё движение, в другом случае разорвавшее бы это беззвучие, игнорировалось мной и всем остальным, поэтому ещё несколько часов я был беззвучным, наблюдая за тем, как сухость и восторженность забытых, но усердно вспоминаемых ассоциаций уступало свои права на владение пространством мягкости понятной и мокрой тишины. Только одна была у меня такая ночь. А все остальные - ночи как ночи, с пролетающим из одного уха в другое движущимся шумом чего-то спешащего, не представляющего себе напрасного ожидания. Они похожи. Эти ночи. Но никак нельзя назвать их стандартными, так же, как присутствовало в них схожее, было и заставляющее напрягать рассудок в пытках более тщательного им детального воспоминания подробностей, некоторые из которых, прячась в прошлом, появлялись вдруг, неожиданные и нежданные, но, несмотря на это, доставляющие по адресу какие-то тёплые и только мне понятные чувства, уже известно чем связанные с невозвратимым. Между всем прочим, что напоминало мне каждое о своём, Реггино тогдашнее молчание напоминало мне мои и Реггины ночи, за которые ни я, ни она не произносили ни слова, боясь словами нарушить тепло наших объятий. Какие-то мелкие, но яркие детали всех остальных ночей, которым не хватило места в моей голове, находили своё законное место в произвольном порядке воспоминаний этой последней ночи. Как и в десятках остальных ночей, в этой также присутствовал всегда одинаковый просящий и отказывающий шум реки, всё та же желтизна ночи, которая, казалось, должна бы быть чёрной, похожие ассоциации, ещё много чего заимствованного из других, не связанных с данной, ночей. Предсказуемым здесь может быть то, что одним из заимствований из уже свершившихся (свернувшихся) и уже завершившихся ночей может быть дождь. Предсказуемость уживалась с непредсказуемостью, пророчество с намеренной догадкой, остальное с остальным - действительно дождь был - он подтвердил не только мои заимствования, но и заимствование того (той, тех), кто прототипы для них создавал, вот только перенятым в плане дождя оказался только факт его наличия, но никак не содержание его он был совершенно другим, отличным от предыдущих, как это и свойственно обыкновению всех дождей - наличие отличия. Регги молчала. Тихое, спокойное, властное и безраздельное её молчание. Дождь тоже молчал, капли его, всегда шумные и напоминающие, тихо падали на нас. Регги вытирала от них почему-то левое веко - медленно закрывая его, пальцы к нему медленно поднося. Регги. Я помню тебя.
Вместе со словами в ту ночь с Регги не было ещё одного - её возраста. Он никогда не был заметным особенно (он не ощущался мной - она была Регги, не девочкой четырнадцати лет, а только Регги), а тогда он отсутствовал совсем. Четырнадцать - бесконечность (цитата из рассказа одного любителя встречать самого себя - цитата более вычурная, ибо присутствует где-то здесь и отзвук её). Никаких плотских признаков у неё не было, рядом со мной шла той ночью лишь её нежность, хрупкость, задумчивость, всё её. Теперь я понимаю символику ночи молчания, я мог бы, я должен был понять её раньше, но мешало что-то мне. Регги мешала. Я надеялся, я вскармливал надежды, как всегда это делал, наперёд зная об их бесполезности, я надеялся, я верил в Регги, я верил ей, а она внушала мне такую большую надежду. И страх. Я знал, что она уйдёт. Я знал. Я всё всегда знал, но никогда предчувствие и уверенность в подлинности его и непоколебимости не спасали меня от разочарований. Я предпочёл бы жить без предвидений. Судьба предпочла предчувствия.
Завершения ночи я не помню, да и не было его, наверное. Она осталась в памяти последней ночью. Она была последней жёлтой ночью. Последней ночью дождя, последней ночью скучных фонарей, нетерпеливой реки, ночью последних мостов. Последней ночью Регги. К утру она умерла.
23.
Вот так закончилось продолжение одной кем-то вплетённой реминисценции. Я должен оправдать мой мокрый ещё слепок с неё, кем-то уже угаданной (кому вплетать, а кому угадывать). Так получилось. Так получилось не из клейкой симпатии, а всё из-за того же невозможного провидения, сводящего вместе разбросанные во времени и по пространству куски бессмертного холста, разодранного в клочья по мистической прихоти хорошо известного мне художника, проверяющего уже написанные шедевры на мне и в тысячный раз доказывающий нетленность своих творений, оставляющего за собой возможность исправить, но так и не исправляющего неведомой ему ошибки, совершённой так дерзко и так гениально. Регги умерла.
24.
Я помню её живой и только такой. Я не запомнил её мертвой. Я не запомнил ничего, что бы соотносило двух Регги: жившую когда-то и нет. Я даже не помню, как она умерла. Она умерла. Она умерла. Она. Умерла. Регги умерла. Умерла. Регги. Регги.
25.
Я даже слов её последних не помню - последним, ею произнесённым, было молчание. Впрочем, путём некоторых логических(?) изысков я смогу заставить себя выделить из обрезков её слов те, что были последними. "...Посмотри, там же, где и вчера" (за день до смерти), удивлённое - "снова?" (за смерть до дня). Нет, не нашёл - между ними и смертью было ещё что-то, что я, наверное, вспомнить не смогу. За неимением подлинного и желаемого придётся воспользоваться подложным (хотя и настоящим) и доступным - Регги, в бытность свою живой (эту иронию я не прощу себе), однажды настаивала, просила какими-то почти заклинающими словами: "Ты только не помни меня". Она любила меня. Любила зря. Помнится, когда-то я хотел назвать любовь "напрасно". Я оказался прав - я любил напрасно, и она любила меня напрасно.
26.
Тем утром, босым и слёзным, я делал то, что не привык делать - я вспоминал её. Теперь настал черёд воспоминаниям о ней, слезам по ней, а я ведь даже не любил её. Я был влюблён в неё, и не стоит обольщать меня, называя влюблённость любовью.
Я вспоминал, как целовал её пресную кожу, её безразличные (ко всему, кроме меня, и всем - кроме меня) пальцы. Я вспоминал что-то другое, связывающее меня с ней. Конечно, я знал, что когда-нибудь она покинет меня, но я не думал, что покинет она меня именно так. Я вспоминал ночи. Я вспоминал дни. Я вспоминал то, что было между ними, то, что было под ними, что было вне их. В моей голове пульсировало лишь одно слово - её имя. Она, живая в моей памяти, повторяла своё имя с той интонацией, с тем оттенком, с той громкостью и скромностью, с какими она назвала его мне на сторой улице вечно новых отсутствовавших (но всё же!) красных фонарей. Я не уставал от сотен раз его взрыва, я был готов выслушивать его заново тысячи и тысячи раз. Блеск имён изменён. Она никогда больше не назовёт его. Она - никогда никогда - больше. Она - никогда. Никогда.
27.
Я тогда раскладывал слова в немыслимые комбинации, сумасшедствие проявлялось сильнее, чем обычно.
Я вспоминал самое начало (начало означало) - как она очень учтиво (учтивое чтиво) обращалась ко мне на "вы", как обходительно, как казалось ей, извинялась - меня всегда раздражали любые извинения, но сейчас я хочу услышать их вновь, я хочу услышать хоть что-нибудь, вымоченное в гибельном очаровании её уст. Я вспоминал её дерзкие, не обладающие её уверенностью, находящиеся под сомнением поцелуи дождливой ночью. Я вспоминал, как однажды спросил про самое большое её желание. Когда она ответила ("Я хочу, чтобы ты плакал по мне. Как по ней"), я, несмотря на удивление, самонадеянно хотел улыбнуться, но всё-таки не дал иронии соскочить на губы, я полагал (и не было ничего сильнее этой уверенности), что желание её никогда не сбудется, что никогда я не буду скорбить ни по кому, кроме вечной Мари, но я ошибался - теперь я плакал по Регги. Её желание прекратило быть желанием. Регги прекратила быть Регги.