Самодержец пустыни
Шрифт:
В забайкальских казачьих полках Левандовского было много бурят, и спустя десять лет евразиец Никитин, бывший офицер, участник этого похода, увидел в нём проявление таинственных «ритмов Евразии». Если газеты сравнивали его с походом Александра Македонского, то Никитин подобное сопоставление считает «мелодекламацией нашего лжеевропеизма». Он настаивает на иной аналогии: «Кампания в Персии должна вызвать в памяти не македонские фаланги, а всадников Хулагу, тогда великого монгольского хана…» Теперь русская армия двинулась в эти края по воле Великого Белого царя – Цаган-Хагана, т. е. Николая II, но за шестьсот с лишним лет мало что изменилось. Так же медленно тянется под знойным персидским солнцем конная колонна, так же на развилке дорог направляет её выставленный головным дозором «маяк» «плосколицый скуластый казачина-бурят» со своей винтовкой (единственное существенное отличие), с пикой и «всяким добром, притороченным к седлу». Он – вылитый воин Хулагу: «Зорко глядят раскосо поставленные глаза, стоит не шелохнётся большеголовый, широкогрудый, мохнатый и злой конёк его». Немногим
Никитин вспоминает:
«Эти освоители евразийских пространств, эти „пари“, как они сами меж собой перекликаются („паря“), поражали меня своей способностью быть у себя в самых глухих углах Центрального Курдистана. В этих гиблых местах наши читинцы, аргунцы, нерчинцы и др. рысили на мохнатых коньках своих, как у себя дома, ходили дозорами, разведывали, языка добывали, и всё это проделывали, так сказать, в терминах своей забайкальской географии: ущелья оставались у них и здесь „падями“, курдские сакли – „фанзами“, курды – „манзами“, просо – „чумизой“, а кукуруза – „гаоляном“. Все плоды земные для наших „парей“ были безразлично „ягодой“, будь то виноград, инжир или дыня…»
Никитину кажется, что эта удивительно естественная приспособляемость типична лишь для обитателей евразийских просторов, что она есть «свойство духа, как бы сжимающего громадные пространства через их уподобление».
Доказывая, что Россия представляет собой особый мир, отличный и от Востока, и от Запада, парижские и пражские евразийцы вспоминали Святослава, половцев, Чингисхана, монгольское иго, но в их построениях почему – то никак не фигурировали два современника, чьи биографии словно бы нарочно складывались так, чтобы наглядно подтвердить правоту евразийства – Семёнов и Унгерн. Между тем Чингисхан, Хубилай и Хулагу для этих двоих были не безличными элементами геополитической концепции, а реалиями того исторического времени и тех мест, где жили и действовали они сами. В Монголии время имело иную плотность, нежели в Европе. Нынешний Богдо-гэген был восьмым перерождением индийского подвижника Даранаты, жившего почти три столетия назад, Амурсана мог явиться в образе Джа-ламы с маузером на боку, а печальная тенденция русской истории к цикличности, которая после революции стала более чем очевидна, порождала у одних надежды, у других – опасения, что и в России время может сгуститься до монгольского варианта. Когда Семёнов, а за ним Унгерн рассчитывали, пусть в разных масштабах, возродить империю Чингисхана, их планы отчасти зиждились на той же, подмеченной Никитиным у забайкальских казаков, способности «сжимать громадные пространства через их уподобление». Только в данном случае речь шла о пространствах не географических, а исторических, разделённых столетиями, а не вёрстами. Семёнову эта способность досталась от степных предков, Унгерн же получил её как побочный продукт своей биографии, характера и антизападного мировоззрения. Отсюда ненатуральность, избыточность, свойственная утопиям истеричность даже тех его замыслов, которые для Семёнова были естественны и потому казались вполне осуществимыми.
В мае 1917 года, по возвращении из Персии находясь на Румынском фронте, будущий атаман делает первый шаг на пути, вскоре приведшем его к неограниченной власти над всем Забайкальем: он пишет докладную записку на имя Керенского, тогда военного министра, и отправляет её не по команде, как положено, а с едущим в Петроград однополчанином. В этой записке Семёнов предлагал сформировать у себя на родине отдельный конный монголо-бурятский полк и привести его на фронт якобы с целью «пробудить совесть русского солдата, у которого живым укором были бы эти инородцы, сражающиеся за русское дело». Так дело выглядит в трактовке придворного атаманского историографа. На самом деле побуждения Семёнова были несравненно прагматичнее. Он, видимо, хотел переждать в тылу смутное время развала армии, а затем, если ситуация изменится к лучшему, прибыть на фронт во главе лично им сформированной и лично ему преданной боевой единицы. Она могла бы стать надёжным фундаментом быстрой военной карьеры.
Саму идею Семёнов, скорее всего, почерпнул из газет, оригинальна лишь точка её приложения – Монголия. После Февральской революции национальные батальоны, полки и даже дивизии возникали как грибы – украинские, кавказские, латышские и т. д., создавались и экстраординарные добровольческие части, не имевшие аналогий в прежней армейской системе. В условиях повального дезертирства Временное Правительство надеялось заткнуть ими бреши на фронте. Появляются немногочисленные, маломощные, но широко рекламируемые отряды под грозными наименованиями – штурмовые бригады, ударные батальоны, «батальоны смерти». Свой монголо-бурятский полк Семёнов видел в этом ряду, и момент выбран был точно: вскоре приходит распоряжение откомандировать автора записки в столицу. В июне он отправляется в Петроград, окрылённый надеждами, что наконец-то знание монгольского языка и личные связи с влиятельными кочевниками, доставшиеся в наследство от отца, помогут ему выдвинуться. Собственно говоря, эти связи (сам Семёнов утверждал, что по отцу он является прямым потомком Чингисхана) и стали фундаментом его последующей головокружительной карьеры, которая так удивляла Врангеля: тот никак не мог понять, каким образом его бывший адъютант, вполне заурядный, хотя и отличавшийся природной хитростью человек, сумел подняться к вершинам власти.
Спустя
15
Схватили бывшего атамана совершенно случайно: его самолёт, пилотируемый японским лётчиком, по ошибке приземлился на уже занятом советскими войсками аэродроме в Чаньчуне.
На первых порах в Забайкалье он действительно пытался сформировать свой монголо-бурятский полк, абсолютно никому не нужный ни в Чите, ни в Верхнеудинске, ни в Даурии. От Семёнова все норовят избавиться. Наконец после двухмесячных мытарств он с тремя-четырьмя офицерами и десятком казаков добирается до пограничной китайской станции Маньчжурия, которая отныне становится его ставкой. Отсюда Семёнов рассылает вербовщиков, и вскоре ему удаётся сколотить отряд, по месту формирования названный Особым Маньчжурским. К январю 1918 года в нём насчитывалось около пяти сотен туземных всадников и примерно полтораста русских казаков и офицеров. С этой серьёзной по местным масштабам силой Семёнов после долгих колебаний бросает вызов Чите, где власть к тому времени уже перешла к большевикам.
В то время Семёнов много пил, часто напивался, но не зверел, напротив, становился покладистым. Человек громадной физической силы, он, по всей видимости, принадлежал к тем натурам, на кого алкоголь действует умиротворяюще. Да и вообще по характеру он не был жесток. Его жестокость никогда не переходила границ, очерченных честолюбием. Он бывал и непритворно мягким, и участливым, легко соглашался с аргументами собеседника, но не потому, что считал их убедительными, а просто из нежелания спорить и портить отношения. Подвластный минутным порывам, горячий и чувствительный, в первые месяцы своего атаманства Семёнов легко принимал решения и с той же лёгкостью их отменял, что все дружно приписывали влиянию на него собутыльников, прежде всего двух его «злых гениев» полковников Афанасьева и Вериго. Представление о нём как о человеке чрезвычайно податливом и не имеющем собственного мнения было всеобщим.
Член войскового правления Гордеев, земляк и детский товарищ атамана, говорил: «Я хорошо знаю Семёнова. По моему мнению, он ни над чем не задумывается. Что-нибудь скажет одно, а через десять минут – другое. Кто-нибудь из близких людей может посоветовать что-то, Семёнов с ним согласится, а через некоторое время соглашается с другим. Такие свойства характера привели к тому, что он совсем измельчал». Впрочем, этой характеристике доверять следует с осторожностью. Человек редко способен по достоинству оценить младшего по возрасту товарища, когда тот вдруг поднимается над ним. Подобный взлёт всегда кажется случайным и несправедливым.
Один из колчаковских офицеров оценил Семёнова как «умного, вернее очень хитрого человека», заметив при этом, что «настоящим атаманом своей казачьей вольницы он не являлся, наоборот, эта вольница диктовала ему свои условия». Но трудно определить, где кончалась действительная зависимость Семёнова от приближённых и где начинался миф о ней. Следствием этого мифа была легенда, будто он, как истинный государь, окружён злыми советниками, скрывающими от него правду. Считалось, что атаман не знает о творящихся его именем безобразиях, а сам по себе он «добрый, простой и отзывчивый человек без всякой мании величия». «Семёнов-то сам хорош, семёновщина невыносима!» это, как пишет генерал Сахаров, в Забайкалье «повторялось почти всеми на все лады». Даже крестьяне-старообрядцы, уходя в партизаны, заявляли, что идут воевать не с Семёновым, а с семёновщиной. Точно так же мужики позднее с молитвенным благоговением произносили имя Ленина и резали коммунистов. Тут сказались древние модели поведения, следование традиции, в которой власть священна и борьба ведётся не с её верховным носителем, а с чем-то от него отдельным, настолько же противоположным ему по духу, насколько внешне близким. Окружение Семёнова – это оборотни, завладевшие рыцарским оружием атамана, чтобы на него пала пролитая ими кровь. И очень вероятно, что Семёнов, довольно быстро избыв реальную зависимость от соратников типа Афанасьева и Вериго, в известной степени поддерживал легенду о ней как парадоксальное средство укрепления своего авторитета. Этим он отделял себя от преступлений им же созданного режима. Во всём, что касалось власти, он обнаруживал колоссальную интуицию, какое-то почти бессловесное понимание обстоятельств.