Самодержец пустыни
Шрифт:
Но многим евреям в Урге удалось спастись. Их прятали и монголы, и русские. К Першину несколько раз являлись казаки, спрашивали, не живут ли тут евреи. Получив отрицательный ответ, уходили без обыска. Но если бы им вздумалось обыскать дом, они обнаружили бы укрывшихся там зубного врача Гауэра с женой и племянником. Их привёл к Першину его квартирант, старый генерал Ефтин. «Это мои знакомые, – сказал он, – хорошие люди. Спрячем их, а после, когда пройдёт суматоха, общими силами воздействуем на Унгерна, чтобы спасти им жизнь…». Ефтин уповал на профессию Гауэра – весьма практическую, и не ошибся: зубной врач нужен был всем. Получили «охранные грамоты» и ещё кое-какие евреи из тех, за кого ходатайствовали влиятельные представители русской колонии. Но, как вспоминает Першин о своём визите к Унгерну на четвёртый день после взятия столицы:
«С первых моих фраз, отзывавшихся благожелательством
Из еврейского населения Урги было убито, как считает Першин, около пятидесяти человек. «Русских погибло гораздо больше», – замечает он, сохраняя объективность, которая в чисто количественном выражении здесь неуместна. Каждого русского убивали за его собственное преступление, пусть ничтожное или вообще фиктивное, но личное, а не за равно распределённую между всеми долю общенациональной вины, когда оправданий нет никому и человек в крови несёт свою смерть.
Пир трупоедов
«Страшную картину, – пишет Волков, – представляла собой Урга после взятия её Унгерном. Такими, наверное, должны были быть города, взятые Пугачёвым. Разграбленные китайские лавки зияли разбитыми дверьми и окнами, трупы гамин-китайцев вперемешку с обезглавленными замученными евреями, их жёнами и детьми, пожирались дикими монгольскими собаками. Тела казнённых не выдавались родственникам, а впоследствии выбрасывались на свалку по берегу речки Сельбы. Можно было видеть разжиревших собак, обгладывающих занесённую ими на улицы города руку или ногу казнённого. В отдельных домах засели китайские солдаты и, не ожидая пощады, дорого продавали свою жизнь. Пьяные, дикого вида казаки в шёлковых халатах поверх изодранного полушубка или шинели брали приступом эти дома или сжигали их вместе с засевшими там китайцами».
Утром 6 февраля Першин, избранный делегатом от русской колонии, и представитель мусульманской общины купец Сулейманов отправились в ставку барона с официальным визитом. Возле ямыней на площади Поклонений уже толпились просители, но китайские лавки и магазины оставались закрытыми. Если требовалось что-то срочно купить, по особой рекомендации можно было пройти лишь с чёрного хода, через усадьбу. Улицы были пустынны, зато Маймачен по контрасту поражал шумом и странным обликом прохожих: это были унгерновцы в самых невероятных костюмах. «А лица! – восклицает Першин. – Боже мой, каких только физиономий тут не было! Смешение племён и рас, и всяческих помесей, начиная с великороссов-сибиряков и кончая монголами, бурятами, татарами, киргизами…»
Не меньшее впечатление произвела на него и резиденция барона. В Маймачене имелось немало зданий относительно современных, но Унгерн с его полнейшим равнодушием к быту расположился в китайском доме средней руки, к тому же разграбленном. Штаб и приёмная, где толпилось множество монгольских князей, лам, русских офицеров, «не представляли и намёка на какой-нибудь комфорт». Комнаты были «нестерпимо грязны», стёкла в окнах заменяла наклеенная на решётчатые переплёты рам драная бумага, сквозь которую «свободно проникал уличный холод». Чугунная печка дымила, но не грела. Всё помещение, занимаемое штабом, состояло из двух комнат, не считая приёмной. Никакой канцелярии Першин не заметил. Из мебели был только китайский кан, т. е. нары, снизу подогреваемые жаровней с углями, «первобытный стол», скамья и табурет. На нём сидел полковник Ивановский и ел «какую-то подозрительную лапшу с пампушками». Одна щека у него была раздута флюсом, что, видимо, и навело Першина на мысль именно его просить быть ходатаем за доктора Гауэра [52] .
52
«Десятки людей, – пишет Першин, – должны признательностью помянуть Ивановского, который очень многим в Урге спас жизнь, пользуясь для этого всякими случаями, часто рискованными для него самого».
Вторая, дальняя, комната считалась кабинетом Унгерна. Такая же грязная, холодная, неуютная, она с грозной наглядностью демонстрировала характер хозяина. Сама обстановка порождала чувство беспомощности перед новоявленным властелином Монголии, столь не похожим на её прежних владык.
Когда Перший с Сулеймановым вошли и отрекомендовались, барон приветствовал их «быстрым кивком», но сесть не предложил. Впрочем, садиться всё равно было не на что. Единственный стул был придвинут к столу, на котором не лежало никаких бумаг. Унгерн стоял возле стола в своём обычном одеянии – коротком, «довольно замызганном» халате с Георгиевским крестом в петлице и мягкими генеральскими погонами на плечах. «Если бы барон был одет в хороший модный костюм, – отметил Першин, – выбрит и причёсан, то вся его стройная породистая фигура с врождённо-сдержанными манерами была бы вполне уместна в какой-нибудь фешенебельной гостиной среди изящного общества».
В том, что Унгерн, как и положено диктатору со спартанскими замашками, отличается крайним немногословием, Першин убедился уже при первой встрече. Его робкая попытка вступиться за евреев была пресечена одним словом, а когда он попробовал завести разговор об арестованном докторе-буряте Цыбиктарове, барон ограничился двумя словами: «Он умер…». На этом тема тоже была исчерпана. Между тем смерть любимого всеми Цыбиктарова произвела удручающее впечатление на ургинцев, которые ещё не привыкли в самой случайности жертв террора видеть некую закономерность. Цыбиктаров был чистейший тип русского интеллигента восточной крови – эмоционального идеалиста, пьющего и нервно-альтруистичного. Его жена-еврейка и четыре дочери-подростка прозябали в вечной нищете, поскольку весь свой заработок врача при российском консульстве отец семейства тратил на содержание больницы, где лечилась ургинская беднота всех наций и религий, а оставшиеся деньги пропивал. Как всякий интеллигент из провинции, до которой в предреволюционные годы не успели дойти модные консервативные веяния, Цыбиктаров оставался человеком умеренно левых убеждений. В общем угаре после Февральской революции он ненадолго включился в общественную деятельность, вскоре отошёл от неё, но теперь ему припомнили какую-то речь, произнесённую на собрании три года назад, привезли в Маймачен и прямо во дворе штаба дивизии зарубили топором. Его жену и дочерей не тронули только потому, что за них вступился сотник Балсанов, родственник Цыбиктарова и любимец Унгерна.
И ещё две казни этих дней поразили жителей Урги тем сильнее, что жертвами стали не большевики, а люди вполне благонамеренные, к тому же занимавшие высокое положение в русской колонии. Священник консульской церкви Парняков, основатель приюта для монгольских сирот, филантроп и бессребреник, не побоявшийся в первую ночь погрома крестить еврейского ребёнка, был убит не то как отец известного иркутского большевика, не то за публичные выступления против осевших в Урге белых офицеров и солдат, которые уже самой своей массой грозили нарушить хрупкий баланс между китайскими властями в Монголии и правительством Дальне-Восточной республики. Бывшего кяхтинского пограничного комиссара, полковника Хитрово, расстреляли за то, что зимой 1920 года он пригласил китайские войска войти в Троицкосавск, чтобы прекратить страшную резню, перед уходом из города устроенную семёновцами в местной тюрьме. Теперь Хитрово поплатился за свою антигосударственную гуманность.
Но об этих двух смертях Першин и Сулейманов ещё не знали. Главная, по сути дела, просьба, с которой они прибыли к Унгерну, заключалась в следующем: позволить организовать «из благонадёжных русских жителей Урги» добровольную дружину для защиты от мародёрства. В этом им было отказано. Унгерн заявил, что уже назначил коменданта и тот присмотрит за порядком. Фамилия названа не была, но учитывая, что эту должность занял полковник Сипайло, слова Унгерна можно истолковать как издёвку. Смысл их прояснился в течение ближайших дней.
Леонид Сипайло, или, как он называл себя сам – Сипайлов, считался комендантом Урги, хотя на самом деле совмещал обязанности начальника контрразведки и столичного полицмейстера. Ему было в то время сорок лет, он окончил классическую гимназию в Томске, но почему-то работал сначала судовым механиком, потом – телеграфистом. Вообще, прошлое его тёмно: то ли он связан был с уголовным миром, то ли с полицией, а может быть, числился своим и тут и там. Постоянно именуя себя «русским офицером», этот человек в армии никогда не служил, на фронте не был, хотя через два года, представ перед китайским судом, утверждал, будто «контужен в голову, а по русским законам контуженные не подлежат судебной ответственности». По-видимому, первый свой офицерский чин Сипайло получил в Семёновской контрразведке, где за несколько месяцев поднялся до полковника – там это было делом обычным. Он хозяйничал в одном из одиннадцати забайкальских «застенков смерти»в читинском особняке, принадлежавшем когда-то Бадмаеву, – и заслужил такую всеобщую ненависть, что, по слухам, Семёнов отдал тайный приказ убить его. Но Сипайло удалось бежать из Читы. Он прибился к Унгерну и с тех пор стал неизменным спутником барона, его вторым «я», которое было связано с первым не только по соображениям утилитарной необходимости (Першин, например, считал, что Сипайло нужен Унгерну, как ЧК нужна большевикам), но какими-то гораздо более прочными узами, чьи корни уходят в патологию души обоих.